В Ясной Поляне жили в доме сторожа. Никаких посетителей. Тишина полная. Комната под сводами. Усадьба барская и деревня мужицкая: у бар – отличное место под солнцем, у мужиков – низина, к северу повернутая. Речка Воронка, парк, окрестные поля. Лесов мало – лесостепь Русской равнины. На обратном пути, помнится, скользили на лыжах под сверкающим месяцем и ночевали в милом Велегоже, что вельми гож, да пригож. И как же он нас великодушно и велегоже принял! Георгий умилялся патриархальной непритязательностью «советчины» (его неологизм): нас, оборванцев академии, приняли «за так», просто по радушию русско-советскому. Накормили, хотя к ужину мы и опоздали. Дали чистые простыни. В соседнем номере жил рабочий с химкомбината из Новомосковска. Спал он на неразобранной кровати, то и дело поднимаясь к окну, чтобы посмотреть, открылся ли магазин. Так и прожил весь свой отпуск, не выпуская бутылку из рук, не застилая кровати и не ходя в столовую. Почему нас приняли «за так»? Георгий на всякий случай возил в рюкзаке пару своих книг и дарил администраторам домов отдыха и турбаз. Ну, как же, писателя на Руси, хоть царской, хоть советской, всегда уважали – какие там деньги! Пускали за славу, от печатного слова излучаемую. Вот эти времена и нравы с приходом нового режима кажутся безвозвратно ушедшими.
После похода Георгий любил, проводив меня «на службу» в Москву, «совписовской» вольняшкой[410]
остаться одному в теплой нумерулле, как мы называли приютившую нас комнату, чтобы помедитировать над сюжетами, подброшенными только что закончившимся вояжем. В Солотче, например, таким полюсом притяжения оказался, конечно, Есенин. Вспоминаю наши расставанья, и на ум приходят державинские строки:Но на «вольну страсть» он все-таки ездил, когда дела оказывались неотложными или манила перемена. Предпочитая «пространство» «тесноте», но любя перемену ситуации, он периодически менял галс своей плавающей туда-сюда жизни.
«Виктор!» – слышу в телефонной трубке. Смотрю на небо – лазурь! И понимаю смысл звонка. «Труба зовет!» – рокочет звучный баритон Георгия. Достаю лыжи и мазь. Иногда первым в такой день звонил Георгию я:
Первый гипноз Георгия – Гегель. От него освободил его Бахтин, ставший его новым идеалом, «карнавалом» своим подведя к метафизике игры. А от гипноза серьезностью, исходящей от любого чрезмерно объективированного идеала, его освободил, по его собственному признанию, Юз Алешковский, секс-юмор которого мне был совершенно чужд. Но все поваленные очередным увлечением идеалы так и остались его столпами утверждения истины на всю жизнь вместе с повалившим их серьезом Игры: Три моих учителя, – говаривал он в старые годы, – Гегель, Бахтин, Алешковский.