Музыкальная эйдология Гачева, мне кажется, малоизвестна. Все наслышаны о его национальных образах мира и «психокосмологосах» как общей гуманитарной методологии. Конечно, он продумывал явление Мераба Мамардашвили и в этих координатах. Получался «философ-тамада», в котором грузинское застолье с его культурой тоста оказывалось подосновой мысли и слова Мамардашвили[418]
. Смысловые нити вещей не только укоренены в национальных психокосмологосах, но и звучат своимиЯ не помню, чтобы мы встречались и беседовали вместе с ним с Мерабом. Но о нем не раз говорили. Светски-бурная, городская и космополитическая жизнь Мераба контрастировала с деревенским затворничеством Георгия. Мераб был человек сократовской агоры, ему нужна была свита слушателей и почитательниц, интеллектуально продвинутые салоны. Добавьте сюда его трубку и ночные сборища, его жизнь без семьи, наконец, – и вы получите полный контраст с модус вивенди Георгия. Бурная жизнь – короткая жизнь. Примерно так осенью 1990 г. встретил он известие о смерти Мамардашвили.
На Руси писатель должен жить долго. Георгий стремился к долгоживучести, и отсюда его практический интерес к диетам, травкам, малоедению, хотя жил в нем и раблезианец, любивший с аппетитом жить, в частности, вкусно поесть. Но умел он себя ставить в рамки, недостатком воли не страдал. Отвлеченным, полусонным созерцателем не был. Практический здравый смысл не был ему чужд, как и внутренне близкому ему Розанову, сказавшему о себе-мечтателе, что он «себе на уме», а потому и живет в достатке, известности и уюте, а не бедствует, как гениальный Рцы[419]
. Добиваться своего, хранить практическую трезвость в делах Георгий умел. Но не за счет своего вольного словожизнемыслия.Некоторые ключевые слова научного языка интонационно или с помощью их преобразований обыгрывались, можно сказать, «остранялись» Георгием. Так, например, в его неологизме «диоскурим», рожденном нашими беседами на лыжне, звучали не только имена героев греческого мифа, но и новомодный «дискурс»[420]
. Другим расхожим словцом, на которое Георгий брызнул своей игривой иронией, былаКак и всех нас, родившихся до войны, Георгия в школе учили писать перьевой ручкой с нажимом и без него: нажим – волосяная линия – нажим – волосяная… И уже только поэтому мы привыкли воспринимать в словах не только их логическую сторону, рациональные смыслы, но и внутреннюю музыкальную тональность – другое их измерение[421]
. Живущие в этом измерении смыслы значат для познания не меньше, чем чистая логика, для которой неважно, написано ли какое-то слово 86-м стальным пером или шариковой ручкой, неспособной к варьированию нажима, как и пишущая машинка или компьютер. В конце концов, логика – общезначимая рациональная плоскость мира. Глубина же мира музыкальна, ритмична, интонационна и потому личностна. Перейдя от перьевых ручек к шариковым и машинному набору, мы сделали свой рационализм еще более одномерным, чем он был до того. Подобная одномерность чужда Георгию Гачеву, чуткому к иным измерениям жизни. Во всем он хотел быть многомерным, может быть, он глубоко усвоил урок, полученный от отца, музыканта и музыковеда, с его коммунистически-ренессансным симфоническим идеалом совершенной личности.