Мы цепляемся за людей и за все, что от них исходит, живя вместе с ними (площадкой встреч и «зацеплений» может быть и медленное чтение). А когда от взаимного «касания» возникает огонек воодушевления (это и есть то, что названо здесь «зацеплением») и мы пытаемся привлечь к нему других, подобного опыта не испытавших, то обычно ничего у нас не выходит. И понятно почему: живой долгий опыт с его «вспышками» мы сжимаем в рациональные «костяные» формулы. А они холодны сами по себе и никого зажечь не могут. Приведу свежий пример. Меня «зацепила» Ариадна Эфрон. Говорю об ее письмах, хочу привлечь к ней внимание Сережи Половинкина. Но бесполезно: «Меня Марина Цветаева не интересует, я не поклонник ее поэзии!» Сказал – и точка. Ему невдомек, что Аля ценна сама по себе, независимо от матери. Иногда даже контраст между ними ощущаешь как ее превосходство над Мариной. Ариадна Эфрон – самоценное явление русской культуры XX в. И то, что она дочь Марины Цветаевой, к этому прямого отношения не имеет. Рассудочные определения никого зажечь не в состоянии. Зажигает только художественная сила. Та как раз, что, несомненно, присутствует в текстах и даже рисунках Ариадны Эфрон.
Федин хорошо сказал о Пастернаке как авторе романа: пишет «изысканно просто». «Неслыханная простота», к которой поэт пришел «к концу», далась ему нелегко: с огромным трудом и отвагой он ее искал, искал и, наконец, «изыскал»!
В чем тут дело? Говоря языком Кьеркегора, Пастернак перешел с позиции эстетика на позицию этика и даже более того – верующего человека. Главное – жизнь, судьба, которая пишется поступками, а не «словами», отдаваемыми «в печать». Вместе с этим метафизическим поворотом происходит и декларируемый налево и направо разрыв с Революцией и Социализмом как мечтой и соблазном, «ветхим» временем, «старьем». Антикоммунизм в СССР в 1956 г., разумеется, официально неприемлем. Но «только неприемлемое и надо печатать» – запальчиво утверждает Пастернак[548]
. Левая ориентация демонстративно отвергается, антиреволюционность видится ему единственно революционно новым, по-настоящему глубоким умонастроением.Итак, мировоззренческий антисоветизм сочетается у него с антилитературной установкой. Поэтому «советская литература» как явление, образ жизни, идеология и практика становится главной мишенью атак. Директору Гослитиздата, в котором издавались его стихотворения, он пишет: советская литература «решительно без каких-либо исключений смертельно надоела»[549]
. В его письмах звучит нота консервативнолиберального религиозного неофита, но без фанатизма. Поэзии поэт противопоставляет прозу – и как литературный жанр, и как «прозу жизни», саму реальность, поддерживаемую строгой и честной мыслью. Стихи, пишет он, должны идти рядом с большой прозой, с точной мыслью, с «собранным, не легко дающимся поведением, трудной жизнью»[550]. В нем заговорил мыслитель-проповедник, в голосе зазвучал суровый моралист, напоминая о позднем Толстом. А бравада тона – это отзвуки его «футуризма», эстетической левизны молодых лет.