Элис, которая руководила хозяйственными делами отделения вместе с Мэри-Маргарет, тоже была средних лет, но скромная, с тихим голосом; опрятно носила больничное хлопчатобумажное платье в полоску, серые чулки и черные казенные туфли со шнурками; в течение дня, пока выполняла самостоятельно возложенные на себя обязанности по уборке, тщательно прятала под головной убор серебристые волосы. Казалось, что Элис истончалась с каждым днем все больше и больше, однако глядя на то, как тщательно и ответственно она работала, было трудно поверить, что причиной тому был физический недуг, а не душевное истощение. Ее истинное место было на борту «Мейфлауэр» или в молитвенном доме квакеров; по крайней мере, так могло казаться ровно до того момента, пока ты не становился свидетелем того, как ночью, сидя в постели, она расчесывает свои длинные седые волосы и, растряхивая пряди по плечам, каким-то волшебным образом не разжимает напряженные губы и не начинает рассказывать, рассказывать, рассказывать о событиях из жизни, когда ее похищали средь бела дня и контрабандой провозили на кораблях в Испанский Мэйн или когда глубокой ночью бандиты тащили ее в пещеры в Гималаях. Держали там, надеясь получить выкуп. Пытали. Угрожали. И она, конечно же, не лгала. Пока она повествовала, по ее губам скользило что-то, что в рекламах называют «секретный ингредиент», просачивалось внутрь слов и заставляло нас верить в правдивость ее рассказов. С наступлением утра волосы ее исчезали под полосатой хлопчатобумажной шапочкой, она надевала свое казенное платье, снова принимала привычный строгий вид, педантично и благоговейно принималась за уборку.
Самым дорогим имуществом для Элис были ее тряпки для натирания до блеска и мытья, которые она стирала каждый вечер и вывешивала на бельевую веревку, тянувшуюся от окна «грязного» зала к окну столовой через поросший травой и усыпанный мелким гравием задний дворик. Дама Мэри-Маргарет и Элис были единственными, кому разрешалось вывешивать одежду на улице. При этом помещение они покидали осторожно, посмотрев направо и налево, а возвращались торопливо, словно убегая от преследователя, и только оказавшись в безопасности, за стеклами окон, они возвращали себе свою уверенность. Если Элис и заводила какую-то беседу в дневное время, то говорила она об уборке, о полосах на линолеуме, в которые никак не втиралась мастика, о скользких местах, настолько опасных, что «кто угодно может сломать ноги», или о Дне реквизиции, ее личном празднике, когда старшая медсестра Бридж приглашала Элис заглянуть в шкаф с постельным бельем и выбрать новые тряпки, и Элис перебирала материю, прикасаясь здесь, разглаживая там, уделяя пристальное внимание размеру, качеству ворса и износостойкости. За этим процессом обычно следовало краткое чаепитие в компании старшей медсестры, кусочек пирога к которому выдавала дама Мэри-Маргарет: хоть она и нечасто общалась с Элис, все же, понимая важность этой церемонии, благосклонно поощряла ее.
Элис часто рассказывала одну историю, для которой не требовался секретный ингредиент, чтобы убедить слушателей в ее правдивости. Когда она была еще совсем молодой, у нее удалили грудь. Мы знали об этом и отводили глаза в сторону или смотрели с болезненным любопытством, когда она натягивала байковое платье в полоску на свое иссушенное тело, которое, как некоторые все-таки догадывались, хотя сама Элис оставалась в неведении, тайно взращивало рак. За неделю до смерти Элис все еще занималась тем, что начищала и натирала поверхности до блеска, отказываясь бросить свои дела; в конце концов ее силой уложили в постель. А кто, стенала она, тряпки постирает? И как вы поймете, какую тряпку для чего использовать? И кто лучше меня знает каждую трещинку на полу, каждый уголок, как знает садовник каждый комок земли у себя в саду, мореплаватель – воды океана, а художник – фактуру своих картин?
Элис умерла ночью, испытывая невероятную боль. Нас утешало то, что медсестра, которая была в это время на дежурстве, обращалась с телами умерших бережно. Рассказывали, что она прихорошила Элис: пара движений, умелое использование ваты – и вот уже щеки полны и румяны, лицо изящно накрашено, а в руках букетик свежих цветов. При знакомстве только с той Элис, которую мы видели днем, строгой и трудолюбивой, можно было бы подумать, что губная помада и румяна на ее лице привели бы ее в шок. Но мы знали, какой она становилась по ночам, слушали ее захватывающие, сумасбродные рассказы, и, конечно, были уверены, что никакой иной женщине не принесло бы столько радости, если бы в самую длинную из своих ночей она стала похожа – хоть и совсем слегка – на Иезавель.
22
Приближение ночи служило сигналом для всеобщего оживления, когда гомона и криков становилось больше, чем во время прогулки в парке или во дворе. Успокоительных никому не давали, и с того момента, как в четыре часа дня обитательниц «грязного» зала отводили спать в Кирпичный Дом, тот взрывался буйством и шумом. На фоне остальных голосов можно было безошибочно расслышать педантичный протест Бренды.