Сначала Бренда играла с любовью, вспоминая каждую ноту, хотя ее чувство ритма, кажется, пострадало. Она играла и играла, через некоторое время перестав обращать внимание на просьбы Кэрол «не играть классическое». Слушая ее, я испытывала неуютное чувство глубинной тревоги – как будто у меня была жизненно важная обязанность, на которую я предпочитала не обращать внимания. Словно ночью у берега реки, когда тебе кажется, что увидел в воде бледное лицо или чью-то руку, но вместо того, чтобы прийти на помощь или найти кого-то, кто мог бы помочь, быстро отворачиваешься. Каждому из нас случалось видеть такие лица в воде. Мы подавляем свои воспоминания о них, даже нашу веру в то, что они были реальны, – и дальше живем спокойной жизнью; но бывает, что не можем ни забыть их, ни помочь им. Иногда по прихоти обстоятельств, или повинуясь причудам сна, или под влиянием игры света в воде мы видим собственное лицо.
Бренда вдруг останавливалась на середине произведения, ясно осознав непоправимость ситуации, в которой она оказалась, и начинала бушевать, кричать, яростно и грубо колотить по клавишам, прогоняя музыку, которая отступала, как животное, которое раньше времени пробудилось от спячки под действием тепла и света ложной весны, и, снова покинутое солнцем, страшась запустения зимы, вынуждено было искать укрытия.
Зал охватывало общее беспокойство. Одна или две пациентки подходили к пианино, тренькали по клавишам верхних октав или бахали по басам и кричали, чтобы Бренда шла к черту.
Кэрол снова брала ситуацию в свои руки. «Достаточно нам на сегодня Бренды. Все равно мы хотим, чтобы включили радио. А лучше пусть Минни Клив что-нибудь сыграет».
Опальную Бренду отводили восвояси, и можно было слышать, как старшая медсестра Бридж ее отчитывала: «Чтобы это было в последний раз, Бренда. Вечно ты не можешь сдержаться и все портишь своими криками».
Раздосадованные и обеспокоенные, сидели мы в своем «чистом» зале. Взрыв ярости в исполнении Бренды вызывал чувство, будто мы стали свидетелями землетрясения такой силы, что оно могло бы в два мгновения обнажить и снова погрести под завалами затерянное королевство.
Но Кэрол уже кричала свое: «Минни Клив, сыграй что-нибудь», и Минни поднимала глаза от носового платка, который изучала, словно план, днями напролет. «Нет-нет», – дребезжала она, в то же время понимая, что хотела бы поиграть на инструменте, и тогда ее маленькая сгорбленная фигурка с сумкой в руке подкрадывалась к пианино. Минни, бывшая мать-настоятельница, монотонно долбила по клавишам, снова и снова, пока ее не заставляли прекратить.
23
С того дня, как я напугала сестру Бридж, в ее отношении ко мне появилась враждебность, граничившая со страхом. Иногда казалось, что у нас на двоих была одна страшная тайна; порой у меня в голове возникала удивительная фантазия, будто мы кружили в небе двумя ястребами, столь же далекие друг от друга, как ветры, дующие в противоположные стороны, и оба этих ястреба в определенный момент слетелись на один и тот же труп и, начав его терзать, понимали, что он сочленен из разлагающихся частей наших тел. Если бы я рассказала об этом сестре Бридж, она бы усмехнулась: она отпугивала любые выдумки облаком из пренебрежения, чтобы успеть спрятаться от них, избежать таившейся в них угрозы и таким образом попытаться контролировать их зловещие передвижения. Подобно осьминогу, который в случае опасности выпускает клубы чернил, она защищалась с помощью презрения.
Я пыталась понять причины ее отношения ко мне. Когда меня охватывала паника, и я выбегала из-за обеденного стола, она приказывала медсестре притащить меня обратно за волосы и обвиняла меня в том, что я «создаю суматоху, чтобы привлечь к себе внимание».
«Тут нет ничего, чего можно было бы бояться. Начните уже думать и об остальных, мисс Всезнайка».