Разговоры о доверии были непременным атрибутом; когда врач спрашивал таким тоном, как будто от этого зависела его жизнь: «Вы мне доверяете? Сможете мне доверять?» – и ожидал, что вы с готовностью и без возражений скажете: «Да, да», а вы знали, что у него едва было время доверять самому себе в той рабочей кутерьме и состоянии усталости, которые сопровождали ежедневные и еженощные попытки решить задачку с человеческими переменными, которую не разбирали на уроках математики: если состояние здоровья тысячи женщин зависит от полутора врачей, сколько времени в год нужно уделить каждой из них, дайте ответ в минутах; при условии, что яйца стоят по три шиллинга за дюжину и их варят последовательно в кипящей воде в течение трех минут, какова будет сдача с пяти шиллингов? Достаточно, чтобы купить чашку кофе.
«Доктор Трейс вам доверяет», – повторил доктор Стюард.
Вспоминая доктора Трейса и его картинки, и сказки, которые я собиралась рассказать, чтобы спасти себя, я чувствовала тоску, которая приходит, когда кто-то, находившийся долгое время на грани жизни и смерти, наконец покидает этот мир, и все письма, адресованные ему, начинают возвращаться нераспечатанными. Если бы только тогда в парке доктор Трейс показал мне эти картинки!
В утро, когда я в первый раз выполняла свое задание, я чувствовала столько гордости, забирая ключи с крючка в кабинете доктора Стюарда (и сопротивляясь искушению изучить папки с документами), посещая магазины, чтобы купить масло и джем, и заходя за прилавок, чтобы выбрать нужный, принося сконы и хлеб из большой кухни, стоя в одиночестве в маленькой комнате, наблюдая за часами, растапливая масло и торопливо намазывая его на треугольные куски свежего теплого хлеба с обрезанной корочкой, чтобы сделать сэндвичи. В десять зашумел бойлер, и я заварила чай. Пришел доктор Трейс, еще ниже ростом, чем я помнила, однако голова его так и была сдвинута на бок. Глядя на его честное усталое лицо, я подумала вдруг, что его ноги обуты в домашние тапочки, но нет, это были начищенные коричневые туфли; и почему-то казалось уместным, если бы он вдруг ходил вдоль грядок с картофелем.
Ну конечно же. Он был мне как дедушка; на лбу кожа у него была натянута, как будто все, что хранилось в голове, было высушено на солнце, очищено от ненужных стеблей и мертвых листьев и плотно утрамбовано. Нижняя половина лица была в складках, уголки рта опущены, как будто он собирался заплакать, и выражение открытости, как и подобает возрасту, было одинаковым во сне и во время бодрствования, а не как у юных, чья сила и гордость уступают беспомощной невинности в момент, когда приходит сон.
Он улыбнулся. Он был моим дедушкой, и в карманах у него наверняка были полосатые мятные леденцы.
«Вы сделали нам чай», – сказал он.
Потом я вспомнила про картинки и ждала, что он о них заговорит, но он молчал, и с каждой секундой выглядел все старше и старше и, возможно, вообще мог умереть здесь, за чаем, так ничего мне не показав.
Вошел доктор Стюард. Когда он увидел меня, на лице его сначала появились выражение тревоги, а затем улыбка; казалось, он втайне задавался вопросом, правильно ли поступил, позволив мне приходить аж к главному входу и разрешив свободно ходить по больнице.
Подходили остальные врачи. Я должна была остаться, чтобы прислуживать во время чаепития, и я стояла у окна лицом к раковине, ополаскивая чашки и слушая разговоры богов, которые, как казалось, только и произносили, что «Доброе утро», «Как вы», «Сегодня состояние получше», «Для результата нужно время», «Напряженность снизится».
Напряженность снизится.
Они разговаривали друг с другом, как будто бы были обычными людьми, но для моих ушей их беседа звучала так, как будто заговорили мамонты в музее.
У меня еще сохранилась привычка, в большей степени свойственная тем, кто пробыл в больнице уже много времени, придавать невероятное значение каждому слову и движению врачей, упоминанию о семьях и имуществе, и я стояла там, сбитая с толку самим фактом их речи, и пыталась внимательно выслушивать какие-то пророчества и обещания чудес.
Доктор Стюард рассказывал: «Шоколадные конфеты у меня в доме просто не выживают. Жене приходится их прятать, чтобы я не съедал все сразу».
Ничего необычного, казалось бы. Но я поймала эти слова и дорожила ими, хотя предназначались они и не мне, а были обронены, чтобы стать знаком, как крошки, которые Гензель и Гретель бросали, чтобы найти потом выход из дремучего леса собственной сущности. Однако же я была подобна маленьким птахам и склевывала их все, хотя они и не предназначались для меня.
Врачи обсуждали крикет, повышение зарплаты, списки и расписания, интересные дела, которые рассматривались в судах, и никто, кроме доктора Портмана, и не заподозрил, что я прислушиваюсь.
«Истина, вы бы не могли выйти, пока мы разговариваем?»