Он рассматривал фото, теперь полноценное: да. Только странно. Плохой свет, кривая композиция (кривые чьи-то руки, потому что явно это не селфи), желто высвеченное лицо на фоне унылой стены. Такую фотку на аватарку можно было поставить только в порядке самоиронии… до которой она, видимо, доросла. Больше никаких фоток. Ничего ценного, кроме, действительно, безликих репостов на тему «Руки прочь от Коноевского». (Олег уже видел, конечно, все эти залихватские ссылки, заушательские статьи. Сборы подписей на Change.org. Глаза бы уже не смотрели.) Ничего интересного. Ну дата рождения. Ну без сюрпризов. Но хотя бы настоящее имя — а фото в стиле жесткого
Он знал ее как Газозу. И ничего смешного, хотя смешно, конечно. Но в ночь знакомства он был таким пришибленным, что казалось — почти наплевать. Да и какой ерунды не придумает обесцвеченная малолетка, явно взявшая себе в кумиры певичку — как ее? — Глюкозу?.. Много позже любопытства ради он спросил, что это значит. Оказывается, газозой в Турции называется обычная газировка, «мне просто нравится это слово». ОК. Правда, от Олега, всегда с ней как бы расслабленно-ленивого, не укрылся не то что восторг… Когда она говорила о Турции… Конечно нет, «восторгом» какую-либо ее реакцию в принципе нельзя было назвать: как обычный трудный подросток, она любовалась собой — которой сам черт не брат, — поэтому изображала равнодушие или презрение
Сама она ничего об этом не рассказывала, а Олег и не спрашивал. Он тогда проживал сложный период (но веселый). Если бы рядом присела не Газоза, а марсианка, он бы не удивился.
Его метнуло тогда радикально: после сонного царства барнаульского телевидения, где «24» в названии было только ради красного словца (а на самом деле — двухчасовые обеды и винишко в гримерках по пятницам), — и (почти без промежуточной остановки в Москве, где они успели только снять убитую хрущобу у черта на куличках, но даже не обустроились, так, бросили сумки) вперед, в другую провинцию (в артиллерии это называется «перелет»). В Тулу, на выборы мэра. В пиар-бригаду. Баксы заколачивать. Доллары в штаб подвозили инкассаторскими машинами прямо из Москвы; впрочем, и «объем работ» соответствовал. Кампания сложная, почти кровавая, а главное, затяжная, на измор. Если уж в Барнауле на логотипе было «24», то здесь следовало писать все «96».
Олег не помнил себя. У него, например, выпало из памяти, зачем периодически ездил в Москву — не отоспаться же: тульская гостиница и то была лучше их московского «дома», да и об «отоспаться» вопрос не стоял. Разве что в электричке. Два часа двадцать две минуты. Он запомнил только это — каскад двоек, потому что каждая оцепенелая
Он приезжал в Ясенево. Сна не было. Плутал по темным дворам, через раз промахиваясь мимо дома. Сна не было. (Хрущевки начали сносить, но он этого как-то не заставал, только обнаруживал изредка в светлое время суток: тут же вроде стоял дом? — а осталась гигантская грядка. Ландшафт, таким образом, постоянно менялся.) Не разуваясь, проходил на кухню, доставал бутылку виски (в холодильнике ничего больше не было), выпивал пол стакана, анестетически обжигаясь. Сна не было. Тогда начинало светать.
Несмотря на два часа ночи, возле метро еще слабо пульсировала жизнь, паслись таксисты, иногда кто-то кого-то бил. Трехэтажный стеклянный торгушник, надстроенный над метро, не закрывался на ночь, по углам дремали на стульях охранники. Здесь работала круглосуточная сушарня, где царило все то же оцепенение неспособных уснуть: по два, по три человека, чаще кто-то тихонько бухал, и даже говорили тут все вполголоса. Иногда Олег заходил сюда что-нибудь съесть — не ради «съесть», потому что чувство голода в эти три месяца тоже отшибло (он выпал из всех джинсов), а просто — тянул зачем-то резиновое время и эту метроноту в голове.