Один из них — самый драный и огромный, с серьгою в ухе, — спрыгнул со стола и подошёл ко мне, тыча пистолетом (у него неплохо получалось ходить на задних лапах). Остальные — похватали наганы (из дедушкиной коллекции, кажется): даже в их плюшевых лапках они смотрелись жутко строго: и предлагали особенно серьёзный разговор.
Улыбку пришлось спрятать.
— Ты кто такой? Говог’и! — обратился ко мне главный.
— Я тут живу. А вы, простите? — Во взгляде моём была претензия.
Первый шок прошёл. Я, в общем-то, не очень верил тому, что происходит, так что и страха не было.
— Мы коммунисты. И тебе здесь — не г’ады.
— Да ладно вам. Я ж не говорил, что все коммунисты гады. — Я решил, что имею право огрызаться. — Справедливое общество строить собрались?
— Уже стг’оим. Г’евг’уппы фог’миг’уем.
— А я вот никогда котам не доверял. Не доверял — и всё. Вы как бы домашние животные, а на самом деле главные всегда: маленькие боги. — Дула закивали мне в ответ с довольством. — Я всегда думал, что вы специально в сон как-то вгоняете. Это ваши лю… простите, коты в Небосфере набедокурили?
Прищурившись и почесав за ухом пистолетом, кот-коммунист отвечал:
— Ты же пг’остой людь! Как ты угадал?
Голос мой затрясло:
— Так… то есть… правда, что ли? Но это же смешно!
— Ничего смешного я не наблюдаю, людь. От вас вообще одни пг’облемы всегда. Ладно, что еду иногда пг’иносите. Паг’дон — пг’иносили. Вы даже не поняли коммунизм! Теперь вот нам пг’иходится достг’аивать: зато у нас — будет настоящий Г’ай: где кот г’авен человеку, а человек — мухе.
Коты за столом смотрели на меня насмешливо. Их главарь лыбился усато — и всё махал хвостом.
— Погодите, а как же… равенство? — пролепетал я.
— Диктату’га кото’гиата — вот наше г’авенство! Нет, людь, ты ничего, я даже не хочу тебя усыплять. Пг’авда, пг’идётся пог’аботать… Ты на машине же ведь, вег’но? — И щурится, чёрт этакий.
Я неясно бормотал:
— Сон разума рождает…
— …чудовищ. То есть вас, мой дог’огой.
Настала пауза. Воздух звенел сдерживаемым гоготом.
Опустившимся голосом я проговорил:
— Я хочу видеть свою семью.
— Это можно устг’оить.
Он и ещё один вооружённый кот провели меня в соседнюю комнату (тот, второй, ещё специально колотил мне в бок своим непоседливым хвостом) и показали: мама с братом лежат на тахте: тихонько дышат. Только я хотел податься к ним — меня свалили.
— Стоять!
Но я не стоял — я уже лежал на полу.
— Итак, глупый людь, вот наши условия…
Я поглядываю иногда на дедушкины часы: стрелка пробежала уже столько кругов, что я сбился считать чётные и нечётные, — а ночь всё не кончается. Я служу у котов и развожу припасы (всегда в компании кота с наганом): ведь у меня есть машина, а длины ног хватает, чтобы нажимать педали. За это мне платят кошачьим кормом и жизнью моих родных.
Не знаю, чем это кончится: коты ведь не умеют копать картошку (да и негде ей расти в темноте). Они умеют только пить водку и играть в карты. А я, как дурак, езжу и вожу им водку в надежде, что когда-нибудь встречу людей, не застигнутых сном, и смогу высунуться из окна и прокричать им:
— Берегитесь! Коты строят коммунизм!
Но вокруг только тихая тьма.
Ни правды
— Такая уж надувательская земля!
Призрак коммунизма
Замогильно-алый тусклый свет, мраморные стены. Гранитные вставки цвета осеннего кленового листа. Гулкие каблуки по тишине. И часовые — то и дело шипящие на излишне разговоролюбивых.
Плотная цепочка посетителей обходит сходный с капитанской рубкой саркофаг. Внизу его — каменные знамёна, устремлённые в светлое будущее. Вверху — малый зиккурат о четырёх плитах. За стеклом лежит Вождь.
Лицо — безоговорочно мертво: даже неприлично мертво. Нет в нём переменчивости, описанной Катаевым. Нет рыжеватости, которой дивился Термен. Нет асимметричности лба, про которую писал Герберт Уэллс. Кремлёвский мечтатель лежит покойно — и только блестит. Как будто кукольный, как будто ненастоящий.
Процессия любопытствующих незаметно сходит на нет. Много восторженных китайцев, много и просто туристов. Последним уходит мальчик, ему странно, зачем бабушка его приволокла на манекен смотреть?
Дверь тихо закрывается. Час дня: приём окончен.
Перемена — резка. Свет лихо смелеет, как будто вкрутили свежую лампочку, часовые сбрасывают траурную унылость, переговариваются, потягиваются — посмеиваются даже.
Притомившийся от нудной неподвижности, Ленин стучит по стеклу. Лицо обрело подвижность и хитрецу. Он страшно недоволен! И всё стучит:
— Обед где? Лежу тут, понимаете ли, как дуг’ак два часа, а мне даже чаю с бутег’бг’одами никак не пг’инесут!
Входит главный по Мавзолею — мужчина лет сорока в военной шинели: Ося. Злым бурчанием он отправляет часовых проветриться, недовольно подёргивая чёрными усами, ставит поднос и достаёт связку ключей. Ленин, глуповато отставив руки за спину, замирает. Ося откидывает стеклянную стенку и говорит:
— Пошёл вон!
— Ты чего, товаг’ищ? — Владимир Ильич не на шутку растерялся.
— Давай: ешь, собирай манатки и проваливай.