У Карамзина рассыпано много хороших философских мыслей (разговор с Кантом, со студентом о бессмертии по дороге в Лейпциг, о театре), притом не в трудном для тогдашнего русского общества систематическом изложении, а в форме легких заметок, легко усваивающихся и оставляющих впечатление, наряду с интересными путевыми описаниями. Если для большинства Карамзин являлся в «Переписке» таким пропагандистом, внушителем идей, то для образованного меньшинства, знакомого тогда уже и увлекающегося Вольтером и Руссо, – он был первым из земляков, на своем родном языке и в такой увлекательной форме повторивший призыв от «природы» к «свободе» этих писателей. Открыли ли «Письма» глаза современникам на действительность жизни тогдашней Европы, действительную картину этой жизни? Во всей вероятности – нет, как не открывается она и нам. Центр тяжести все время во внутреннем душевном мире путешественника, многое во вне остается им незамеченным (например, французская революция), и если оставить в стороне его описательные элементы, мы читаем у Карамзина лишь его
Материализм в радикальной форме со своим отрицанием нравственной ответственности личности, со стремлением к идеальной социальной статике и т. п. ведь тоже лишь идеал, и, как идеал, привлекателен для мысли. Он не выпадает, и должен, следовательно, совпасть с основным идеалом всякой жизни.
Как жаль, что мы знакомы лишь с мировоззрением здоровых и поправляющихся людей. Каково мировоззрение умирающих, – вот что было бы чрезвычайно дорого знать. И кто же может сказать, чье мировоззрение правильнее?
Мы и себя знаем очень мало; и себя мы знаем лишь в символах, более или менее удобных для того, чтобы справиться с собою в момент, когда то потребуется. Познания о себе у нас чисто практические.
Если бы мне задали создать представление черта, то я представил бы его
Абсолютную истину и тропу к ней я знаю в науке; но слышны голоса, что лучше не сидеть за трудно достижимым научным журавлем, а с практическою синицею – условно истинного (т. е. такого, которого мы не можем научно оправдать) в руках, обратиться к общественной деятельности (в узком смысле). Но для ученого, для служителя безусловной истины лучше дойти до полного самоотрицания на своем поприще, чем изменить своему знамени и
Я был бы счастлив заглянуть сейчас в доброе и мыслящее лицо Ивана Петровича Долбни, заглянуть в бумагу, на которую он, вероятно, сейчас смотрит и на которой делает выкладки. Я был бы без меры счастлив видеть милое личико Миши Брылкина… только не теперешнего Миши Брылкина, а того, что был пять лет назад; то личико, которое я видел в Корпусной церкви ‹…› во время правил к причащению в VII классе. Вот того Миши! Зачем, зачем сделано все так, что тот Брылкин, который теперь утверждает, что это он именно тот, который был тогда около меня (да он, пожалуй, и позабыл об этом мелком факте) так отчаянно непохож на него? Зачем любящие, дорогие, сквозь многолетние страдания и несправедливый поток судьбы с любовью смотрящие на меня глаза моей тетеньки – теперь навек закрылись и все равно не взглянут на меня, хотя бы я разрыл эту землю, разбил эти камни, которые их скрывают от меня? Зачем все это прошло? Да зачем же, в таком случае, все это было?.. Зачем так мучить воспоминанием? ‹…› Зачем я сейчас существую? Зачем я понадобился?.. Слава Богу за то, что было? Но зачем это все прошло, а я существую?.. Этого не отвечает мне никто вокруг меня, ни это удивительное крошечное животное, что ползает по моей книге, ни бесконечно малые волоски на его спинке, ни застывший лес, мертвенно-сурово смотрящий в окно, ничто в природе, хотя бы я заключил всю эту картину в изящнейшую систему интегралов…
Тот же самый комплекс впечатлений, к которому я применился и который связался в моем сознании с детства, в котором я испытал лучшие дни моей жизни с моей тетей, – удивительно безучастно, нисколько не изменив своего вида, мелькнул в моих глазах, когда я шел сказать, что тетя кончается. Вот откуда мы заключаем, что Мир, «Природа» безучастна к нам. Но ведь сам этот мир, «Природа» – есть лишь мое создание…