…И мы двое бредем тихо на запад, к окончанию земли. Мертвым не слыхать наших шагов, и даже через несколько лет ничье слово не разбудит наших имен, но мы-то все равно б ы л и. Мы были, мы дышали, мы любили, старались и думали. И когда-то, давным-давно, шли двое по краям широкой родной дороги на Тмутаракань…
5
Случилось так, что на эту тихую окраину мы попали только на третьи сутки. Утром выплыли прогулочным катером к Темрюку и, не дождавшись Славянска, сошли на маленькой пристани: с палубы Степка заметил знакомого казака. Я не был настроен разбивать впечатление, но иногда легко переломить нас, тем более что Степкин казак тут же стал обижаться. И эта способность русского человека напускать великую обиду, если товарищ скупится на время, забывает, что «сегодня жив — завтра нет», задержала нас сперва в одном месте, потом в другом, третьем. Я не пожалел: Степка старался доставить мне удовольствие, а мне было приятно видеть, как его всюду любят. Тамань, которую я мечтал достигнуть в первый день, все равно приближалась, и в медленном ее приближении открывалась новая прелесть.
Всюду нас провожали, от сердца говорили прощальные слова, и я на всех глядел, всех слушал с растроганным чувством: оглянись! запомни! через минуту не будет!
Многие годы Степка собирал в крае народные песни. Он наезжал в хутора и станицы, принимал гостей в городе, и не было, по существу, местечка, где бы его ни знали, и кто-нибудь не окликнул с приятным восторгом, когда он сходил с автобуса. Лишь Тамань он берег для одиночества и редко, из вежливости, навещал старого Юхима Коростыля, на-жившего себе славу на старине. Степке было двадцать пять лет, мы подружились недавно, и теперь, меряя степь, я воочию убедился, как соединен он с духом родных преданий.
Наступила осень. В чужих краях свистели пули, на моей земле уже двадцать третий год было тихо. Кругом говорили об урожае, о тревоге на границе. Но утомили меня речи о мясе и мотоциклах, о холодильниках… И я заскучал. Я уже не могу слушать об этом в таких больших дозах. Как бы ни внимал я неизбежной заботе, которая и меня не обходит стороной, мне скучно, если все о том же, о том же, о том же… Я сидел в хатах и сокрушался. Где бывальщины, семейные предания, небоязнь секретов? Быть может, к тебе должны привыкнуть? Но зачем привыкать так долго ради простых откровений? Да и верили нам, не пугались. Но что же случилось? «Вы что, казаки, все про себя позабыли? — укорял Степка. — Уже и вспомнить нечего! Грамотные стали! — Он не церемонился, ворчал добро-душно, весело. — Ничего уже своего не знаете, все вычитали да по телевизору высмотрели. Пять лет назад старики мне душу выкладывали. Больше тогда не приеду, у меня дома свой телевизор. Умрете и внукам сказок не оставите, все с собой! Не так, что ли?»
Но и откровения были. Вдруг выходили погулять в степь, она отдыхала под ветерком, она размягчала. Легко тогда вспоминалось, человек ведь так бывает прост, если кольнешь в сердце. Тогда и тебе ясно, какой песни достоин он, какой широкой, правдивой и страстной!
— Странно все же, — сказал я Степке, — что земля эта не дала своего певца. А без певцов, летописцев величие невозможно…
— Ты вот тоже на кубанские харчи приехал… Захотелось срезать сало на четыре пальца.
— Ай, Степка! — засмеялся я. — Уел.
— В Тамани поведу тебя к Юхиму Коростылю. Не будешь задавать глупых вопросов. А песни послушаем в Темрюке.
И в Темрюке послушать не привелось. Инвалид, с которым Степка дружил издавна, часто болел, и не до песен ему стало. Утречком, в четыре часа, он свозил нас в своей коляске на базар, желая угостить рыбкой. Цены поднялись бешеные, и рыба была плоха. Мы еле уговорили его не брать. Ему же хотелось, чтобы мы остались довольны Темрюком (все-таки его родина), и он, бедный, спотыкался на одной ноге, что-то придумывал. Нам стало жаль его доброго сердца. Он и не подозревал, с каким чувством я от него уеду. Темрюк же я любил давно. Я любил его гористые улочки, провинциальную неспешность жителей, почему-то особенно возлюбил автостанцию на закате, ожидание отправки к заливу у Крыма, потом красноватый свет в пыльное окно, женские речи о том о сем, мелькание степных трав, лиманов, мысли свои о счастье, пусть и минутном… Мы отправлялись под вечер. «Ну, хоть конфет на дорожку!» — совал кулек инвалид. Никогда я не плачу, но скрытые слезы стали чаще давить меня. Вчера перед сном я узнал его жизнь, и теперь каждое слово его прокалывало меня иглой. Сколько же собрал Степка по краю безвестных русских героев, отыскал-открыл, помог в трудностях. Я глядел на обоих и любовался ими. Бывает, что слово или взгляд тронут в тебе патриотическую струну, сверкнет молния, и вдруг широко видится судьба родного народа. Могу ему только сочувствовать, но бранного слова никогда не произнесу. И в день девятого сентября одна тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года, отрешенный от всего частного, бытового, я еще грустней понимал, какой великой песни достоин он.
— Ну что, прощаемся? — меланхолично сказал я инвалиду.