Все скоренько разбились по партиям и интересам: журналист Кавторин будто случайно оказался возле члена коллегии, искусствовед Кралин примостился на углу стола, рядом с хозяйкой дома, готовый ухаживать и хлопотать вместе с горничной, цыган сидел в окружении двух дам, писатель Л. занял дальний конец стола, провалился в глубокое кресло, и лишь одна головенка с вихорком русых волос торчала из-за хрусталя. Бурнашов же привязался к любителю-оккультисту и навязчиво допрашивал, ехидничая: «Ну и куда же мне энергию девать? Вы открыли, теперь помогайте». – «Надо радоваться и писать счастливые книги, – отвечал шепотом Воронов и плутовато улыбался. – Вам с вашим биополем летать надо, а вы в бездну лезете…»
Искусствовед Кралин, мужчина лет пятидесяти пяти, с выбритым начисто, ровным, отполированным черепом (чтобы скрыть лысину), в отлично сшитом костюме и с игривыми повадками полового и бармена, видно, что завсегдатай, ближайший друг дома Чегодаевых, по-кошачьи вкрадчиво пожал руку хозяйки, забывая отпустить ее, и тут же постучал вилкою по хрусталю, бархатно воззвал, почти пропел, закатывая глаза:
– Минуточку внимания, гас-па-да… Гас-па-да, наведемте порядок. Все ли у всех? Присмотрите друг за другом. Наша прекрасная ха-зяюш-ка Анна Дмитриевна, можно сказать, нынче именинница. Можно сказать, на свет родилась…
– Да ну! Что такое? – разом удивилось застолье.
– Полноте, Игнаша. Что за шутки? – пробовала остановить хозяйка. – Он шутит, не слушайте его. Он такой шутник.
– Сегодня ночью у Аннушки камень из почки пошел. Конец мученьям. Первый тост за камень! – Кралин театрально-торжественно вскинул руку с хрустальной рюмкой.
Бурнашов сидел невдали, он видел тонкие выщипанные бровки сестры, ее остро заточенные упругие ресницы над холодной бирюзою глаз, длинные холеные пальцы ухоженного Кралина, властно сжимавшие отпотевшую женскую ладошку, – и вся эта картина выглядела настолько многозначительной, нарочитой и безвкусной, что он невольно внутренне содрогнулся и замер. Он даже почувствовал, как что-то защелкнулось в груди, тонкая музыка осеклась, душа сжалась, и тело начало медленно увядать, как будто прокололи его и выпустили воздух. В одну минуту Бурнашов помрачнел, пожелтел лицом, увял, и Воронов, обратившийся к нему с каким-то вопросом, был несказанно удивлен. «Алексей Федорович, что с вами? На вас лица нет!» – «Да ничего, пустяки…» Но сам, однако, не сводил угрюмого взгляда с острых волнующих пальцев, елозящих по руке сестры, потом перевел взгляд на Чегодаева, но тот был холоден, бесстрастен, весь вежливо отстраненный, и его птичья головка мерно поворачивалась, наблюдая за гостями. Аннушка уловила неприязнь брата, испуганно вскинула ресницы и жалко улыбнулась едва, горько приспущенными углами губ. Тут явно была своя игра, соблюдалось тайное соглашение, и Бурнашов сразу пожалел сестру.
Гости с азартом, ликуя, словно век не пивали вина, принялись целоваться с хрусталем, сладкий звон пошел, голубовато-розовый свет заискрился над столом, пролился на скатерть алмазный дождь, но хозяйка встряхнулась от завороженности, робко объявила:
– Не пить, дорогие, только не пить. Егоров по телефону подчеркнул, чтобы трезвые были. Сказал, а то уйдет.
– И пусть катится. Я выпить пришел. Не обманщика же слушать! Подумаешь, он ле-та-ет! – хорошо поставленным голосом возразил член коллегии. И, далеко отстранив локоть, чуть ли не попадая в лоб писателю Л., лихо опрокинул рюмку.
Стол воззрился на Балояна, и каждый из мужиков, наверное, в эту минуту подумал: и что хорошего находят в нем женщины? Но ведь находят, раз считают его красавцем, неотразимым мужчиной. А был он долговязый, с длинными нескладными ногами, весь какой-то серый от службы и табачины, с тыквообразной редковолосой головой и мрачным взглядом. По службе Балоян был широко известен своей неподкупностью, крайней простотой житья и еще тем, частным, что с женою спали отдельно на железных койках под солдатским одеялом. Не дожидаясь тостов и очередности, Балоян налил и второй стопарь и, откинув локоть, выпил. Серое, с впалыми щеками лицо его оживилось, проступила на лице смуглость. Хозяйка будто не заметила такой наглости и, зная характер гостя, решила смолчать. А тому захотелось говорить, голос подпирал.
– Как там у латинян? – спросил снисходительно, отстранив голову и оглядывая льнущего к нему журналиста Кавторина.
Огненно-рыжий, с глазами навыкате, Кавторин косил в обе стороны, озирая весь стол разом и вроде бы не видя его, потому что он явился в гости лишь из-за члена коллегии, у него сын на выросте, требовалось устроить на хорошую службу, да вот и пьеса поспела, надо двинуть на сцену. Балоян, конечно, солдафон, но за ним сила. Промолчать бы надо, подсластить: ласковый теляти двух маток сосет. Но Кавторин неожиданно для себя взыграл, он почувствовал вдруг внимание застолья к себе, ему захотелось быть независимым, самостоятельным и не менее значительным, чем какой-то член коллегии.