Они обе приготовились к ссоре. «Кто виноват? Разве не ты это все начала, наняв воровку? А кто меня вынудил, побежав консультироваться с адвокатом?» И по чьей вине они теперь сидят в заброшенном здании, в семи милях от ближайшего дома, и теперь никто не знает, что они тут, а если бы и знали, то всем наплевать на обеих… Никто за них не помолится, да и они никогда не молились за себя. Но они воздерживаются от взаимных упреков – что зря тратить силы, когда одна расшиблась, а другая вспотела, как мышь? Сюда, в эту спальню, где одиночество похоже на комнату умершего ребенка, не доносится ни рокот, ни запах океана. Здесь будущее рушится следом за прошлым. Ландшафт за окном бесцветен. Просто бледная каменная гряда, и никому недостает воображения придумать что-то иное, потому что вот так оно в жизни и случается – о чем, в глубине души, всякий догадывается. Нерожденный мир, где звук, любой звук – царапанье когтя или стук перепончатых лап – как дар свыше. И где человеческий голос – единственное чудо и единственная необходимость. И речь, когда она наконец-то прорезывается, обладает силой преступника, помилованного после двадцати одного года тюрьмы. Внезапная, неприукрашенная, низведенная до голой ясности речь.
– Знаешь, Мэй всегда была не больно-то хорошей матерью.
– Во всяком случае, она тебя не продала.
– Нет. Но она меня выкинула.
– В Мэйпл-Вэлли?
– В Мэйпл-Вэлли.
– А я думала, ты сама хотела.
– Черт побери, нет, конечно! Но даже если бы и хотела, что с того? Мне было тринадцать. Она была моя мать. Она захотела отослать меня из дома, потому что он этого хотел, а она всегда все делала так, как хотел он. Ты была исключением. Она себя считала Папочкиной девочкой. Не тебя!
– Как будто я не знаю…
– Не сомневаюсь: она твою жизнь превратила в кошмар.
– И свою тоже. Я долгие годы была уверена, что она прячет вещи, только чтобы позлить меня. Я понятия не имела, что больше всего на свете она боится Хьюи Ньютона[59]
.– Она считала, что «Пантеры» за ней охотятся?
– Не только они. И ей хотелось подготовиться загодя. На всякий случай.
– Ага! К настоящей революции, в которой двадцатилетние юнцы сражаются за то, чтобы завалить в койку шестидесятилетнюю тетку!
– Они могли бы сделать кое-что похуже.
– И сделали!
– Ты хоть одного встречала?
– Нет. К тому моменту я уже вышла из Движения.
– А стоило туда входить?
– Нет вопросов!
– Я называла тебя дурой, но ты у меня вызывала зависть. Ты была так увлечена…
– Что было, то было.
– Ты говоришь об этом как-то печально.
– Нет. Это просто так. Похоже, все началось с того, что нас продали, потом мы получили свободу, а потом сами же продали себя – но дороже.
– Кого ты имеешь в виду, говоря «мы»? Черных? Женщин? Или нас с тобой?
– Сама не знаю кого.
Кристин дотрагивается до лодыжки Хид – той, что не распухла.
– Уууххх…
– Прости!
– Наверное, и эта тоже сломана.
– Мы выберемся отсюда утром.
Кристин зажигает еще одну свечу, встает, идет к туалетному столику и выдвигает ящички один за другим. В верхнем находит цветные карандаши, холщовый мешочек, в среднем – россыпь мышиного помета и детские вещи: носочки, трусики, колготки. Она вытаскивает желтый топик и поднимает так, чтобы видела Хид.
– А это твой купальник!
– Неужели я была такая малюсенькая? А твой тоже там?
– Не вижу.
Кристин отирает пот с щек и шеи куском ткани и бросает его на пол. Она возвращается к Хид и с трудом усаживается рядом с ней. Пламя свечи освещает их руки, но не лица.
– Ты когда-нибудь продавалась за деньги?
– Ой, да перестань!
– Люди говорят.
– Люди врут. Я никогда не делала этого ради денег. Хотя… отдавалась взамен на что-то – это да.
– Как и я.
– Нет, ты – нет. Ты была слишком мала, чтобы решать.
– Не так уж мала, чтобы хотеть.
– Да? Он был к тебе добр, Хид? Я хочу сказать: по-настоящему добр?
Сначала. Несколько лет он был со мной добр. И учти: в одиннадцать лет я воспринимала коробку леденцов как проявление доброго отношения. Он отдраивал мне пятки, пока кожа на них не становилась нежной как шелк.
– Проклятье!
– А когда все вдруг испортилось, я надеялась, что вы с Мэй сможете мне объяснить, в чем дело. Но и с этим не вышло, и я начала думать, что во всем виноваты финансовые неудачи – он же начал терять деньги. Но я никогда не винила лично его.
– А я всегда его винила!
– Ты могла себе это позволить. Шериф же не держал тебя на коротком поводке!
– Я помню его. Они рыбачили вместе.
– Рыбачили! Скажешь еще! Да он забыл то, что любой негритенок с плантации знает с рождения! Белые никогда не бросят тебе монетку, пока ты не станцуешь.
– Ты хочешь сказать, что Бадди Силк его разорил?
– Не он – его сын Босс. Папа водил, так сказать, дружбу с отцом, но сын оказался совсем другой породы. Он не просто его разорил, а сделал так, что Папа разорил себя сам.
– В каком смысле?