Я, который с юности был страстным атеистом, материалистом в душе, за какие-то секунды, не думая, встал, прошел по проходу между рядами и встал перед алтарем на колени. Совершенно импульсивный поступок. И, встречая их взгляды, я ничего не мог сказать в свою защиту, не мог сказать, что уверовал, и шел, опустив глаза, слегка стыдясь.
Многое сыграло здесь свою роль.
Когда папа умер, у меня был разговор с пастором, почти исповедь, слова хлынули из меня, а его дело было слушать меня и утешать. Похороны, сам ритуал оказался для меня поддержкой. Он превратил папину жизнь, такую жалкую и деструктивную под конец, в жизнь как таковую.
Разве это не утешение?
Плюс то, над чем я работал последний год. Не то, что писал, но про что со временем понял, что хочу постичь, — священность. В романе она пародировалась, я к ней отсылал, но без той истовой серьезности, присущей тем местам, тем текстам, которые я начал читать, и сама эта серьезность, ее дикая мощь, неизменно возникающая в присутствии святости, нечто, чего я не пережил и никогда не переживу сам, но о чем наслышан, заставила меня начать думать о Христе по-другому, потому что это — тело и кровь, рождение и смерть, и мы связаны с этим через наше тело и нашу кровь, нашими рожденными и нашими мертвыми, всегда, постоянно; в нашем мире бушует буря, как бушевала всегда, а единственным известным мне местом, где сказано об этом — об экстремальных, но простых вещах, — были священные тексты. И тексты поэтов и художников, подвизавшихся вблизи них. Тракль, Гёльдерлин, Рильке. Чтение Ветхого Завета, особенно Книги Левит, с ее подробным описанием жертвоприношения, и гораздо более юного и близкого нам Нового Завета, отменяло время и историю, только взвивалась пыль, указывая на вечно неизменное.
Я много об этом передумал.
Да еще пастор едва согласилась окрестить Ванью. Мы с Линдой были не женаты, я разведен, а когда пастор спросила нас о нашей вере, я не смог сказать, что да, я христианин, я верую, что Иисус — Сын Божий, дикая мысль, в которую мне никогда не пришло бы в голову поверить, а вместо этого стал юлить и ходить вокруг да около: традиции, похороны моего отца, жизнь и смерть, ритуал — и потом чувствовал себя обманщиком, будто мы крестим нашу дочь из ложных побуждений; и когда началось причастие, мне захотелось все это перечеркнуть, но в результате я оказался еще большим обманщиком. Я не только окрестил свою дочь, не веруя, так теперь еще какого-то черта причастился!
Но священное.
Плоть и кровь.
Все, что меняется и остается тем же.
И еще Юн Улаф, когда он прошел мимо и встал там на колени. Он цельный человек, хороший человек, и каким-то образом это сподвигло и меня тоже выйти в проход и стать на колени. Я тоже хотел быть цельным. Быть хорошим.
Мы выстроились на ступенях церкви для фотографирования — родители, новокрещеная, восприемники. В Ваньином платьице крестили ее прабабушку, здесь же в Йолстере. Собрались мамины дядья и тетки, в том числе Линдины любимцы Алвдис и Анфинн, все мамины сестры, некоторые из их детей и внуков; приехали один из папиных братьев плюс Линдины стокгольмские друзья, Гейр с Кристиной, и, естественно, Видар и Ингрид.
Она взбежала к нам, пока мы еще стояли на крыльце, поскольку ее опасения, что она не сможет попасть в дом, оправдались: мама-таки заперла по рассеянности дверь. Получив ключи, Ингрид побежала домой. Когда мы приехали через полчаса, она в отчаянии металась в поисках какого-то блюда. Кончилось все, конечно же, хорошо; погода была изумительная, стол расставили в саду, с видом на фьорд и отражавшиеся в нем горы, еду все нахваливали. Но когда обед был съеден и Ванья стала переходить с рук на руки, не требуя специального присмотра, Ингрид осталась не у дел, что, видимо, трудно ей дается, во всяком случае, она ушла к себе в комнату и не появлялась часов до пяти — начала шестого, когда первые гости уже уехали и мы ее хватились. Линда отправилась на поиски и нашла Ингрид спящей, добудиться ее было невозможно. Я знал, что у нее такая особенность, Линда рассказывала мне, Ингрид спит так крепко, что это даже неприятно, а первые пять-десять минут после пробуждения с ней не удается вступить в контакт. И у Линды была теория, что Ингрид подсела на снотворные. Когда Ингрид вышла на лужайку, ее покачивало, и она смеялась невпопад — в том смысле, что громче остальных, сидевших за столом, и не в тот момент, когда всех тянуло посмеяться. Я встревожился, глядя на нее, что-то было тут не то, совершенно точно.
Она была не совсем тут, хотя и шумная, и возбужденная, лицо красное, и глаза блестят. Мы с Линдой поговорили об этом, когда все уже улеглись вечером спать. Снотворные плюс стресс, решили мы, она как-никак приготовила и сервировала еду на тридцать пять человек. И все здесь для нее новое и непривычное.
В следующий раз я увиделся с ней здесь, в Гнесте, и никакой взволнованности и экзальтации не было и в помине. Видар тоже вернулся в привычную колею.