Читаем Любовь к камням полностью

Уже восьмой час. Цветов в нише возле моей комнаты нет, вместо них курится ладан. Я запираюсь и ложусь на кровать. Закрываю глаза. Вижу под опущенными веками тот миниатюрный внутренний дворик. Он является мне перед тем, как я окончательно засыпаю. Это не сновидение, нечто более навязчивое. То дерево в темном, похожем на шахту лифта пространстве. Прижатые к камню листья.

Эта греза легче сновидения. Я стараюсь отогнать ее, и она тут же исчезает. Остаюсь на несколько секунд в состоянии между сном и явью. Разгоняемая ударами сердца кровь стучит в голове.

Сегодня парит. Я пишу, и основание ладони увлажняет бумагу. Призыв муэдзина я слышу до рассвета, после рассвета, в полдень. Для меня он до сих пор остается странным звуком. Естественным, но неуместным, как луна в дневном небе.

В расположенной поблизости школе слышен шум детей. Сегодня они волки, площадка для игр оглашается воем хищников. Вчера были сиренами полицейских и пожарных машин. Я вижу их из окон комнаты, где хранятся камни. Им лет по шесть-семь. Я хорошо помню себя в этом возрасте. Адреналин придает воспоминаниям особую четкость. Все, что вспоминаю, ярко воскресает в памяти.

Надо мной тикают часы. Времен Османской империи, в форме черепа, механизм помещен в стеклянный купол, словно время можно уберечь от пыли или удержать внутри. Они напоминают мне о доме с его голым камнем и о жизни старухи. Я здесь уже два дня и не нашла ничего.

Я пишу повествование о себе, которое вместе с тем является повествованием о «Трех братьях». Тут вопрос перспективы. Эта драгоценность была поворотным пунктом многих жизней. В том числе и моей.

Я — часть сюжета о «Трех братьях». История их не начинается с Иоанна Бесстрашного и не оканчивается сто пятьдесят лет назад в Лондоне. Она все длится, и я все пишу ее. Свожу воедино обрывки, один из которых я сама.

Моя мать всегда была опрятной. Для нее это было важно, поэтому и для нас тоже. Она мыла руки перед едой, мыли и мы. Она никогда не откладывала работу на потом, и я до сих пор не откладываю. Она складывала серебристые крышки от молочных бутылок в банку, мыла бутылки, сдавала их. Помню солнечный свет внутри стекла, пляшущие пузырьки.

Эдит. Она была старой, когда я родилась. Но все еще каждый год устраивала выставки, сотрудничала с «Визьюэл арт» и «Санди таймс», что было, по ее словам, политически некорректно. Помню, что не понимала ее, и мне это нравилось, интуитивно смеялась, так как непонимание означало, что она шутит. Она ненавидела журналистику, ложь и те обобщения, с которыми сталкивалась. Но фотографом была хорошим, серьезным, с неприязнью относилась к легкой работе, под которой имела в виду светскую хронику, бульварная пресса для нее не существовала. Эдит не могла доверять миру, который читает третью страницу, а в остальные заворачивает отбросы.

Она носила прописанные ей темные очки. Верила в астрологию, но не верила в Бога. Седина ее была великолепной. Ноги изящнее, чем у всех матерей наших сверстников. Эдит изначально собиралась завести семью, как только добьется успеха в работе, именно так она и поступила. Замужество не входило в этот план. Эдит любила простоту в отношениях.

Отца, канадца по имени Патрик, я почти не помню. Он был на десять лет старше матери, уже немолодой. Энн говорит, что он на пенсии, живет во Флориде с женой-американкой и взрослыми детьми. Цель моих поисков не он.

Отец был подводным геологом, и хотя, когда он уехал, я была слишком маленькой, чтобы это понимать, он ассоциировался у меня с морем. Помню его одежду. Она была из твида, шотландки, плиса, тканей расцветок какой-то северной страны.

От его одежды пахло сыростью. Я представляла его себе пришедшим под водой из Канады: он вышел из моря, взобрался на Саутэндский волнорез и прошагал двадцать миль до нашего дома, ветер обсушивал его на ходу.

Мать вела размеренную жизнь, после смерти ее никаких недоделок не осталось. Белье было выстирано, книга дочитана. Читала она — мне так сказали — «Сто лет одиночества» Маркеса. На похороны я не пошла, не пустила Мэй. Но видела ее мертвой. На ней не было ни крови, ни какого-то пятнышка. Никаких следов внезапно оборвавшейся жизни или чего-то незавершенного. За исключением нас. Меня. Я представляю собой незавершенное дело.

Потом мы жили у Мэй, нашей бабушки. Она любила поэзию и немецкие автомобили. Терпеть не могла страховую компанию «Пруденшл» и Букингемский дворец. Во время войны Мэй работала в аэродромном обслуживании. Тогда она могла снять с легковой машины колеса и вновь поставить их за пятнадцать минут. В Саутэнде до блицкрига делать больше было почти нечего, и она целыми днями снимала колеса, засекая время. Бабушке, когда мы перебрались к ней, был восемьдесят один год. Руки у нее были как у матроса на пачках сигарет, которые она курила.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже