В президиуме сидела обычная для таких вечеров тройка, официально называвшаяся «Trigasm Superior». Это были три старые матерые феминистки — седые, загорелые, голые по пояс, с голографическими многоцветными татуировками на дряблых сухих грудях, оттянутых вниз вдетыми в соски гирьками (у Кеши заныло в паху — но не из-за возбуждения, просто он вспомнил, что завтра или послезавтра на работу).
Его заинтересовали татуировки, и старушечьи молочные железы заняли весь центр его поля зрения. Оказалось, на этих скрученных временем пергаментах размещалась целая художественная выставка — причем не в переносном, а в прямом смысле.
Кивнув пригласительному знаку, Кеша нырнул под сухие, выдубленные временем кожистые своды. Реальность несколько раз моргнула (выставка, судя по всему, самонастраивалась на национально-культурные параметры посетителя) — ив уши Кеше ударило печальное блеяние балалаек и домр.
Он оказался в пространстве вечной памяти и скорби, в одном из тех траурных мемориалов, что напоминают освобожденному человечеству о неизмеримой боли, сквозь которую люди тысячелетиями брели к свободе и счастью. Экспозиция посвящалась страданиям русской женщины в эпоху патриархата — и изображала традиционные ритуалы гендерной инициации в русской деревне.
Художественное решение впечатляло. Выглядело все так, как если бы множество мелких татуировок на женской коже ограничили четырехугольниками из спичек, а затем увеличили результат во много раз и превратили в стену галереи. Или как если бы Кеша смотрел на бок татуированного слона-альбиноса. Участки эпителия, обрамленные рамами, стали как бы развешанными на стене картинами. Получилось свежо, смело — но высокий трагический пафос ничуть при этом не снижался.
Содрогаясь от балалаечного crescendo, Кеша побрел по кожистому коридору.
На первой татуировке толстая голая деваха, неприятно напоминавшая Мэрилин, входила в горящую избу. На второй — она же пыталась удержать за задние ноги коня, которого хлестали плетками два монгола. На третьем — крича от боли, поднимала увесистого малыша лет трех-четырех на чем-то вроде продетого сквозь груди слинга... Кеша опять вспомнил про работу и наморщился.
Впрочем, чужая боль волновала даже несмотря на неприятные ассоциации. А может быть, именно из-за них. К тому же на последней татуировке жертва гендерного шовинизма выглядела моложе и привлекательней.
Кеша сам не заметил, как залюбовался чужим страданием. Стал слышен доносящийся сквозь балалаечную сюиту голос чтеца, как бы предъявляющий прошлому страшный неоплатный счет:
— Коня на скаку остановит... В горящую избу войдет...
Кеша вдруг похолодел. Он понял, что старушечий синклит вполне мог подключиться к его биодате — кто-то говорил, что это возможно, когда в фазе LUCID попадаешь в так называемую петлю, выглядящую как длинный изгибающийся коридор. Мемориальное пространство было организовано именно так. И сейчас эти три старые выдры могли видеть все его физиологические характеристики — давление, потоотделение, температуру, пульс, эрекцию. И у них, конечно, было приложение, способное сразу прорисовать его реактивные сигнатуры в сфере влечения.
Это была феменистическая подстава, засада аффилированных с властями бешеных лесбиянок, сканирующих чужие жизненные ритмы, чтобы набрать достаточно обвинительного материала для одного из тех отвратительных процессов, что так любят обсасывать в новостях. Такое случается постоянно. И, главное, он сам шагнул в ловушку. Надо же...
Долгий конспиративный опыт, однако, помог. Кеша знал, как уйти от опасности. Он быстро представил себе кучу дерьма во всех мелких необязательных подробностях — и глядел на нее до тех пор, пока не почувствовал отвращение. А потом он так же отчетливо совместил свою визуализацию сперва с горящей избой, потом с остановленным на скаку конем, а затем с продетым сквозь женскую грудь слингом — и расшэрил свое отвращение к увиденному, придав ему необходимую длительность и плотность. Испытав легкое подобие рвотного спазма и расшэрив его тоже, он быстро пошел по коридору вперед.
На татуировках вокруг было много интересного — иссечение клитора топорами, зашивание рта лыком и другие зигзаги корневого русского ужаса. Но Кеша не задерживался на этих картинах взглядом. Когда какая-нибудь из них попадала в его поле зрения, он вновь вызывал в себе омерзение. Даже его страх был кстати — он мог быть проинтерпретирован как здоровая реакция на увиденное... Если, конечно, кто-то действительно следил за его данными.
На выходе из мемориала он тщательно и горько, так, чтобы расшэрилось наверняка, покаялся за то, что он русский — и попросил доброе человечество извинить его за все то зло, которое русские оккупанты принесли патриархальной деревенской женщине.
Такое никогда не мешало.
Уведя наконец внимание из-под дряблой жреческой сиськи (кажется, пронесло — иначе просто не выпустили бы), Кеша с достоинством осмотрелся, глубоко вздохнул (что, не взяли, старые курвы) — и перенес внимание на публичный диспут, который слушала площадь.