Мне захотелось послушать его мнение. Я выглянул в окно: сгорбившись, Бушнев сердито вышагивал вверх по дороге в сторону казармы.
Когда я окликнул его, он тотчас остановился, будто ему в спину крикнули: «Стой, стрелять буду!» Но повернулся не сразу, а, продолжая еще топтаться на месте, не спеша обернулся ко мне лицом и так глянул исподлобья, словно недоумевал, с нормальным человеком имеет дело или нет.
Я ждал его около дверей. Ему понадобилось времени больше, чем нужно было, чтобы дойти до подъезда. Наверное, по дороге он обдумывал, что сказать мне…
Странный человек был этот долговязый интендант: он говорил правду, только когда ему разрешали. И я всегда смеялся над этим его свойством: правда по разрешению, на заказ! Хотите — скажет, хотите — прибережет для другого раза. В любом случае он спокоен. Он может согласиться с ложью, но про себя думать другое. Если же время и случай изобличат вас во лжи, он обязательно будет злорадствовать. Ему так же не хватает великодушия победителя, как иному побежденному — самолюбия. Он может часами, если ему позволить, доказывать одно и то же, но стоит хорошенько прикрикнуть на него, он тут же пойдет на попятный и охотно согласится: вы правы, я, мол, по глупости болтал. Он подчинится, но станет ждать момента, чтобы опять навязать свои мысли, как сейчас впитал ваши.
Для Бушнева существовал только один бог — бог власти и безропотного повиновения. Этим-то он все и мерил. Правда, ему больше нравилось, чтобы ему подчинялись, но, если для дела требовалось, он и сам умел подчиняться.
Поскольку сейчас старший я (как бы ему ни хотелось обратного!), он, по его мнению, обязан мне подчиняться; но если все переменится и я окажусь под его началом, мои мысли тоже, значит, должны будут перемениться…
На примере Бушнева я убедился, что человеческая покорность бывает искренней и деланной, а выдержка и терпение — принужденными и произвольными. Это совсем разные вещи, а мы их часто путаем…
Об этом я и размышлял, когда нехотя, словно через силу ступая, Бушнев вошел ко мне.
Фуражку он не повесил, а буквально пригвоздил к деревянной вешалке и колом стал посреди комнаты.
Я усадил его рядом с собой и велел Селиванову принести чай (я знал, что это действует на Бушнева магически). Выпив чаю, интендант сразу успокоился и, видимо, догадался, что наступили как раз те редкие минуты, когда я предоставлял ему возможность откровенно говорить обо всем и без гнева выслушивал его оригинальную «аргументацию».
— Как я замечаю, тебе не нравится мое распоряжение.
— А кому оно понравится?
— Да почему?
— Выбросить пальму… Она, мол, ненастоящая!..
— Ну и что тебя возмущает?
— А вообще-то, что на свете настоящее?
Я подумал, что он преувеличивает, как это обычно бывает в разговоре, но, чтобы продолжить беседу, все же спросил:
— Неужели ты правда так считаешь?
Бушнев сразу загорелся:
— Вы ведь слышали историю муллы с пловом? Мы похожи на этого муллу: своими же выдумками себя обманываем. А вы еще пальме удивляетесь, мол, думал, живая, а она поддельная. Да что делать этой бедной пальме! Ее тоже кто-то придумал, и она, как мы, сама себя обманывает… Если вам она не нужна, другим отдайте! Каждый будет рад! Если разрешите, я поставлю ее в казарме. Увидите, как обрадуются наши ребята. Я предупрежу их, что от табачного дыма пальма засохнет… Сейчас они тайком там покуривают, а вот тогда посмотрите — никто не осмелится!.. Разрешаете?
Он принял мое молчание за согласие, за мою заинтересованность и продолжал доказывать свое:
— Вот что я вам скажу: мне было пятнадцать лет, когда началась первая мировая война, а когда она закончилась — девятнадцать. Я убедился, что при вступлении в войну и выходе из войны бывает больше лжи, чем правды, я не говорю уже о выполнении обещаний… Помяните мое слово: ложь еще долго останется необходимой в качестве своего рода оружия. Так скоро она не будет снята с вооружения…
— Бушнев, ступайте проспитесь и дайте отдохнуть мозгу, — посоветовал я.
— Есть идти спать! Но разрешите спросить: можно перенести пальму в казарму?
— Можно.
— Большое спасибо!
Бушнев и не пытался скрыть своей радости. Выйдя от меня, он отправился в сапожные мастерские. Из окна мне было видно, как энергично он вышагивал.
Я знал, что он любил побеседовать с нашими сапожниками. Одного из них он подымал с места, пересаживал на стул, а сам устраивался на его низкой, плетенной из опоек скамеечке и начинал высокопарные разговоры.
Наши дивизионные сапожники, три убеленных сединой солдата, были родом из известного на всю Россию сапожным мастерством города Кимры. Все трое служили в солдатах еще в царские времена и, причастившись к дисциплине старой армии, с большим уважением взирали на майорские погоны Бушнева. И, вероятно, поэтому они безропотно соглашались со всем, что бы он ни говорил.
А Бушневу только того и надо было. Сапожную мастерскую он прозвал «храмом Троицы». Рассердившись за что-нибудь на офицеров, интендант не раз говаривал среди своих: «Я предпочитаю трех кимрских сапожников всем строевым офицерам дивизиона».
Я встал и тоже пошел к сапожникам.