Мы ведь тоже держимся едва. Пожили. Порядком проржавели. Как на карауле, дерева ждут последней гибельной метели.
Речку знобит от холода, вздулась гусиной кожей, серым дождём исколота, не может унять дрожи.
В лодке парочка мокнет, может, у них рыбалка.
Свет зажигается в окнах, этих промокших жалко.
Возникли на лике речки от корабля морщины.
Дым из трубы свил колечки, корабль проехал мимо.
Речка уставилась в тучи, небо упало в реку...
Только не стало мне лучше, чудику-человеку.
* * *
Стихи — капризная материя, непредсказуемый предмет.
Им широко открою двери я и жду, а их всё нет и нет.
А коль приходят, то незваными. Тогда бросаю все дела.
Всегда так было с графоманами, а я — ура! — из их числа.
* * *
Всё я в доме живу, в том, который снесли и забыли; на работу хожу,
ту, где должность мою упразднили;
от мороза дрожу,
хоть метели давно отшумели,
и по снегу брожу,
что растаял в прошедшем апреле.
Почему участь горькая выпала мне? Почему я родился в несчастной стране? Почему беспросветно живёт мой народ? Почему этот строй он к чертям не пошлёт? Почему он привык к неживым словесам? Почему он за дело не примется сам?..
У меня ещё много таких «почему», но ответов на них не найду, не пойму...
Как обычно, примчался под вечер лёгкий северо-западный ветер.
Он принёс разговоры и запахи, что случилось на северо-западе.
Этот бриз — мой старинный приятель, он меня заключает в объятья, в ухо разные тайны бормочет, мы шушукаемся и хохочем, ходим-бродим по берегу запани, вспоминаем о северо-западе.
А потом налетают жестоко ветры знойные с юго-востока, и меняется всё в одночасье, убегает мой друг восвояси.
И бреду я домой одиноко в душных струях, что с юго-востока.
Жду, что завтра примчится под вечер свежий северо-западный ветер.
Соткан он из прохлады и влаги, он колышет истории флаги.
Принесёт дорогие известья, и опять мы закружимся вместе, перепутаем шорохи, запахи.
Моё сердце на северо-западе.
Жизнь одного уложится в строфу.
На чью-то жизнь не хватит и поэмы.
Иной по веку мчится, как тайфун, другой медлительно смакует время.
Казалось, что я жил, как песню пел: как строчки — дни, а годы — как баллады.
Но сколького не сделал, не успел...
Немало в прожитом смешной бравады.
Шикарна мина при плохой игре.
А жизнь-то вся в одну влезает строчку:
мол, вроде, жил. да помер в октябре. декабре. январе.
И вот и всё. И можно ставить точку.
Я не то чтобы тоскую.
Возьму в руки карандаш, как сумею нарисую скромный простенький пейзаж:
под водой летают галки, солнца ярко-чёрный цвет, на снегу кровавом, жарком твой прозрачный силуэт.
От луны в потоке кружев льётся синенький мотив, и бездонный смелый ужас смотрит в белый негатив.
Дождь в обратном странном беге, чей-то невидимка-след.
Тень огромная на небе от того, чего и нет.
Я в мир вбежал легко и без тревоги... Секундных стрелок ноги, семеня, за мной гнались по жизненной дороге, да где там! — не могли догнать меня.
Не уступал минутам длинноногим, на равных с ними долго я бежал.
Но сбил ступни о камни и пороги, и фору, что имел, не удержал.
Ушли вперёд ребята-скороспелки, а я тащусь. Но всё же на ходу.
Меня обходят часовые стрелки, — так тяжело сегодня я иду.
Безветрие. Безверие.
Большой песчаный пляж.
Как будто всё потеряно, и сам я, как муляж.
На вышках пограничники, контроль и пропуска.
Поляна земляничная, невнятная тоска.
Тела на солнце жарятся, играют дети в мяч. Безжалостное марево нас душит, как палач.
Отсюда сгинуть хочется — не знаю лишь куда — сквозь ветер одиночества.
В душе — белиберда.
Я в зыбком ожидании, в зубах хрустит песок, и нервно, как в рыдании, пульсирует висок.
Безветрие. Безверие.
Густая духота.
Забытые намеренья. Транзистор. Теснота.
Исступлённо кланялись берёзы, парусил всей кроной ржавый дуб. Мужичонка, поутру тверёзый, разбирал трухлявый чёрный сруб.
Три дымка курилось над селеньем. Ветер покрутился и утих.
Вдруг явилось сладкое виденье — возле клуба крытый грузовик.
Надпись на борту «Приём посуды» за литровку написал маляр...
Вот пошли из всех калиток люди, мужики и бабы, млад и стар.
В валенках, в берете на затылке и по две авоськи на руке пёр старик порожние бутылки к благодетелям в грузовике.
Шёл верзила с детскою коляской, бережно толкал перед собой; не дитя, а разные стекляшки голосили в ней наперебой.
Паренёк в замызганной ушанке, явно не по детской голове, как бурлак, волок посуду в санках по осенней грязи и ботве.
Ёрзали и звякали бутыли у старухи в рваной простыне.
Где-то петухи заголосили, вороны сидели на стерне.
Тишина надмирная повсюду.
Иней под подошвами шуршал: населенье шло сдавать посуду истово, солидно, не спеша.
Очередь безмолвная стояла.
Всё вращалась хмурая земля.
А пустая, испитая тара возвращалась на круги своя.
Прошедший год был мною недоволен, — чего-то я себе напозволял.
Теперь я неугоден, недозволен...
Все говорят, в опалу я попал.
Прошедший год предал меня забвенью, а если проще, предал он меня.