Однажды за день, проведенный в Метрополитен, я посмотрел выставку исторических костюмов, картины символистов, сюрреалистические фотографии и папуасские пироги. Потом забрел в китайский садик, где первыми в Нью-Йорке распускаются цветы, и решил, что не прочь, как мумии из египетского отдела, остаться здесь навсегда.
13 апреля
Ко дню рождения Сэмюэла Беккета
Я не знаю другого автора, с которым было бы так трудно жить и от которого было бы так сложно отделаться. Войдя в твою жизнь, он в ней остается навсегда. Я уже перестал сопротивляться. Дело не только в том, что я люблю его книги, мне нравится он сам, и я без устали пытаюсь понять, как он дошел до такой жизни и как сумел ее вынести.
Лучше всего искать ответы в театре. Так ведь сделал и сам Беккет. Исчерпав прозу гениальной трилогией, он увел свою мысль на сцену. Драма помогает автору сказать то, чего он сам не знает. Раз актер вышел перед публикой, он что-то должен делать. Но если он ничего не делает, получается манифест.
Беккет – писатель отчаяния. Оголив жизнь до последнего предела, он оставил зрителя перед непреложным фактом нашего существования. Но сам он пришел к этой жестокой простоте путем долгого вычитания. Все его сочинения – эпилог традиции. Жадный до знаний, он разочаровался в том, что можно познать, а тем более – вычитать. Но человек, оставшись без интеллектуальной завесы, превращается в мизантропа. Пряча от себя разрушительные мысли, мы должны постоянно отвлекаться и развлекаться. “Например – в театре”, – добавил Беккет и открыл новую драму. В ней он поменял местами передний план с задним. Все, что происходит перед зрителями, все, о чем говорят персонажи, не имеет значения. Важна лишь заданная ситуация, в которой они оказались. Но как раз она-то ничем не отличается от нашей. В отличие от жизни в театре Беккета нет ничего такого, что бы отвлекало нас от себя.
Смотреть на этот кошмар можно недолго. Неудивительно, что пьесы Беккета с годами становились всё короче, пока он не ограничил себя одной сценической метафорой. В “Счастливых днях” – это время: земля, поглощающая свою жертву.
14 апреля
Ко дню рождения Петра Мамонова
Когда он умер, я подумал, что Мамонов лучше всех воплотил в себе всю русскую эксцентрику – и музыкальную, и театральную, и просто житейскую. Это – русский юродивый, который замечательно изображает чисто национальную стихию.
Я познакомился с Мамоновым в середине 1980-х, когда русский рок впервые привезли в Нью-Йорк и Мамонов выступал в Линкольн-центре. Там он показал балет абсурда. Дитя Франкенштейна со словарем косноязычия, Мамонов двигался уникальным образом. Его пластический язык позволял изобразить парад уродов на сцене.
Я пробрался за кулисы и подошел к обессиленному и босому Мамонову, снявшему насквозь промокшие кеды, в которых он плясал свой танец на сцене. “Что это было?” – спросил я. И Мамонов, который все еще не мог отдышаться после выступления, прохрипел: “Русская народная галлюцинация!”
17 апреля
К Пасхальному Воскресенью
Пятая авеню лучше всех сохраняет обаяние прежней роскоши. В праздники, когда власти прогоняют автомобили, она возвращается к идеалу, которому поклонялся довоенный Голливуд. Добротная ткань уверенного в себе бытия, надежная крепость старых денег, умеренное благочестие и бесспорное добродушие. Если Бродвею идут рассказы О. Генри, то Пятой авеню – исправившиеся богачи из Диккенса.
Именно такой я вижу центральную улицу Нью-Йорка каждую Пасху на ежегодном параде шляп. Начало этой живописной традиции скрывается в Средневековье, когда новую одежду полагалось надевать не раньше Пасхи. Делать это в пост считалось грехом расточительства и высокомерия. Зато выйти к празднику без обновы полагали дурной приметой. Отсюда пошел и переехавший в Новый Свет обычай: в пасхальное воскресенье дамы посещают церковь в новой шляпке.
В Великую депрессию эта деталь этикета стала мелкой роскошью. Женщины, которые не могли купить новое платье, вкладывали всё в новую шляпу. И чем хуже шли дела у мужей, тем пышней становились пасхальные шляпы их жен.
Собственно, такой и должна быть роскошь. Бесполезная и безрассудная, она – избыток при недостатке, что делает бедность гордой и приемлемой. Вспомнить только пиры наших тощих лет, после которых оставалось лишь сдать бутылки, чтобы дотянуть до зарплаты.
Зачатая в довоенные годы традиция со временем вышла из-под контроля и стала самодеятельным карнавалом. Шляпный парад – дичок. Город ничего не планирует, но никому не мешает рядиться и радоваться. В результате каждое пасхальное воскресенье Пятая расцветает клумбами шляп. И чем они больше и неудобней, тем лучше, ибо природа шляпы – нонсенс. Не панама, не ушанка, не тюбетейка, шляпа нужна лишь потому, что она не нужна. Предмет постоянных неудобств, она всегда мешает и тем не дает о себе забыть. Причиняя неудобства и замедляя путь к цели, как поцелуй, шляпа – инструмент цивилизации. Она служит воспитанию чувств, меняет походку и учит манерам.