До этого мне уже приходилось навещать Мао Цзэдуна, но тот “маозолей” (как назвал его Бахчанян) не шел ни в какое сравнение с нашим. В Пекине из бетонной беседки открывался вид на заведение американского общепита
В Москве меня ничто и никто не отвлекал от Ленина. Лежа в хрустальном гробу, он больше походил на Вия, чем на свои памятники. Волосы казались шерстью, ногти – обгрызенными, глаза – зажмуренными. От тела тянуло кладбищенской прохладой, и я, пугливо оглядевшись, натянул свою кепку и тут же об этом пожалел.
– Сними фуражку, – раздался с потолка голос, обратившийся ко мне на “ты”, хотя раньше мы с ним не встречались.
С облегчением поднявшись назад к живым, я простился с Лениным, решив больше к нему не возвращаться.
22 апреля
Ко дню рождения Владимира Набокова
Первая и самая внятная глава последней, оставшейся незавершенной книги Набокова “Лаура” описывает любовный эпизод, ненадолго соединивший героиню книги Флору-Лауру с ее любовником в чужом доме на одолженной постели. Эту, казалось бы, скабрезную сцену Набоков насыщает теургической энергией. Входя в силовое поле акта, материальный мир наделяется жизненной – животной – силой. Автор постепенно, незаметно и сладострастно одушевляет вещи, дотрагивающиеся до женщины. Ее ридикюль становится “слепым черным щенком”, в бауле лежат “сафьяновые ночные туфли, свернувшись, как в утробе”, “все полотенца в ванной были из толстой, сыроватого вида рыхлой материи”, у часов на запястье открывается “ониксовое око”. Страсти оплодотворяют натюрморт, делая мертвую природу живой, а живую – мертвой. В центральный момент герой (и автор) овеществляет объект своего желания, создавая и тут же разнимая возлюбленную на части, как анатомическую куклу: “Ее худенькое послушное тело, ежели его перевернуть рукой, обнаруживало новые диковины – подвижные лопатки купаемого в ванне ребенка, балериний изгиб спины, узкие ягодицы двусмысленной неотразимой прелести”. А чтобы у читателя не осталось сомнений при виде знакомого набоковского фетиша, в ход идет арифметика: “Груди этой двадцатичетырехлетней нетерпеливой красавицы… казались лет на десять моложе ее самой” – 24–10 = 14.
Построив книгу вокруг новой нимфетки, Набоков с неожиданной ясностью отвечает на проклятый вопрос. Что бы ни говорили интерпретаторы о символическом характере его эротики, для Набокова она – не средство, а цель. В литературе, объясняет он, не находится “выражение тому, что так редко удается передать современным описаниям соития, потому что они новорожденны и оттого обобщены, являясь как бы первичным организмом искусства”.
У секса – не любви! – нет языка, ибо он лишен культурного контекста. Нам нечем описать то, что происходит за порогом (спальни), потому что в ней открывается целостный, нерасчленимый, невоспроизводимый в слове опыт. Пытаясь вновь изобразить его, Набоков писал эту книгу до последнего дня.
23 апреля
Ко Дню английского языка
Перебираясь в Америку, английскому я давал две недели от силы, делая скидку на варварский американский диалект – три. В конце концов, я уже и так знал английский, изучая его по настоянию отца. Сам он выписывал и с отвращением читал газету британских коммунистов, которая сначала называлась “Ежедневный рабочий”, а потом обабилась до “Утренней звезды”.
Тем страшнее был удар, обрушившийся на меня в Америке, когда я впервые услышал по радио прогноз погоды. Ураганная речь диктора не показалась мне ни членораздельной, ни английской, ни человеческой. До меня дошла жуткая правда: как Паганель, перепутавший португальский с испанским, я выучил другой язык. С той, конечно, разницей, что мой английский существовал лишь в школьной реальности, где знали, как перевести “пионерский лагерь” и “передовой колхоз”.
В эмиграции я обнаружил, что лучше всего английский дается детям, таксистам и идиотам. Вторым язык был нужен для работы, первые и последние не догадывались о его существовании. Стремясь к общению и добиваясь его, они тараторили все что попало до тех пор, пока их не понимали. Но я, начиная фразу, уподоблялся сороконожке, задумывавшейся о том, с какой ноги начать свой марш и какой его закончить. Неудивительно, что вместо английского у меня изо рта вырывались “шум и ярость”.
Завидуя тем самым идиотам, которые начали с нуля и обошли меня на три круга, я понимал, что должен брать с них пример и пользоваться только готовым. Язык составляют не слова, а фразы, склеенные до нас и вместо нас ситуацией и телевизором. Общение на все случаи жизни напоминает обои с уже нарисованными ягодами, цветочками, а иногда (сам видел) библиотекой. Но я-то мечтал перейти на чужой язык целиком, а не в той обрезанной форме, что исчерпывается разговорником. Я стремился донести себя до собеседника, не расплескав, и вламывался в английский, избегая очевидного, натужно переводя шутки и комкая язык.
– Раз не Уайльд, – надеялся я, – буду Платоновым.