Тринадцать раз «уничтоженное» в рапортах фельдмаршала Буша, генералов Полле, Гонфгартена и других вояк партизанское соединение «Тринадцать», живое, боевое, вооруженное до зубов, впервые шло без разведки, без заслонов, без головной походной заставы, по дневной, залитой солнцем дороге. Шли бригады и отряды, и над ними витало под солнцем гордое сознание исполненного долга. Шли люди, одетые во что попало, но так лихо держали равнение и чеканили шаг, что, казалось, на них сверкали золотом парадные мундиры академий. Да, это шла народная военная академия преданности Родине и партизанского мастерства. Шла плечом к плечу испытанная маршами и боями, пулями и голодом, холодом и лишениями необоримая сила, могущественней и прекрасней которой, пока живет человечество, никогда ничего не было, нет и не будет и которую громко называют — сплоченность. А проще — дружба.
Многих боевых товарищей недоставало в этом строю. Недоставало комбатов Шерстнева и Шамова, недоставало парторга Кардиша, недоставало подрывника из отряда Новикова — Пети Галецкого, бросившегося с миной под фашистский эшелон… Но гришинцы рассчитались с фашистами за все, рассчитались и за погибших…
Гришин со штабом стоял на пятачке слева. Шеренги равнялись на него, и если бы ему пришло в голову крикнуть армейское «Здравствуйте, товарищи!», наверно, и в Смоленске было бы слышно ответное тысячеголосое: «Здравия желаем, товарищ командир!». И прозвучало бы оно так, что не покоробило бы слуха самых взыскательных строевиков.
Но Гришин, как всегда, читал в сердцах своих боевых друзей. А сегодня в этих сердцах где-то под кипящей радостью ныло от предстоящей разлуки. И он понимал: сегодня не надо громких слов. Сегодня проститься с ним хочется каждому в отдельности. А он знал всех.
Колонну возглавлял трофейный мотоцикл. За рулем сидел заправский мотоциклист в новеньких — когда только раздобыл! — кожанке и шлеме, а в коляске, поджав к самому подбородку латаные коленки, восседал неимоверно долговязый парень в пиджаке, шляпе и с пулеметом через плечо.
Сдерживая улыбку, он каменно держал равнение налево и «ел глазами начальство».
— Федька, нечистая сила! — не выдержал Гришин. — Живой!
Федька Волынщиков, штабной повар, а по совместительству мастер брать фашистские эшелоны «на шнур», совсем не по уставу выскочил на ходу из коляски и бросился к командиру целоваться.
С пятачком поравнялся партизан в рваном и нелепом в этот жаркий день черном полушубке. Он застенчиво прятал за овчинный воротник свое сияющее лицо, не решаясь выйти из строя.
— Дарчиев, скидай шубу! — крикнул Гришин. — Теперь всегда будет лето!
Дарчиев, талантливый осетинский писатель и храбрый смоленский партизан, краснея от смущения, проговорил :
— Разрешите выйти из строя, товарищ командир!
— А ты уже вышел, — рассмеялся Гришин. — Навсегда вышел, Даут. Теперь, брат, за письменный стол!
Сам Гришин, сельский учитель, в грозные годы ставший солдатом и творцом, выходить из военного строя не собирался. Впереди у него были две академии — Генерального штаба и имени Фрунзе, затем кафедра, ученая степень кандидата военных наук. Но это было впереди.
А пока в колонне двигалась повозка. На ней кого-то везли. Гришин нахмурился: ведь раненых давно отправили в госпитали, в настоящие госпитали, где белые палаты и куда приходят девушки с цветами.
Гришин бросился к повозке, наклонился над изможденным лицом. Не узнал. Рядом с повозкой шел Анатолий Сави лов.
— Это Воскресенский, командир, — сказал он. — Ревматизм разбил. Болото!
Савилов и Воскресенский — аспиранты МГУ — вместе ушли в ополчение, вместе бежали из фашистского концлагеря, вместе храбро сражались в полку. Гришин любил их.
— Кирилл Александрович! Дорогой! — наклонился он над Воскресенским и быстро заговорил: —А я побывал у ваших родных в Москве. Живы, здоровы! Таня кланяется.
— Спасибо, — от радости лицо Воскресенского стало прежним.
— Ну вот, — обрадовался Гришин. — Ничего, подниметесь, профессором будете! А?
Так шел этот необычный парад. Я стоял неподалеку от Гришина. Смотрел, как железный строй, сверкая оружием, чеканил шаг, как, поравнявшись с командиром, железо таяло от сердечного тепла, а строй рассыпался. Стоял, смотрел и вдруг отчетливо понял, что это значит.
А значило это, что войне приходит конец.
Леонид Жариков
КРАСНОДОНСКИЕ СТРАНИЦЫ
Последний раз я был в этом краю лет десять назад. Стояла поздняя осень, шли затяжные, беспросветные дожди, и дорога на Краснодон разлилась, точно река: машины застревали в липкой, непролазной донбасской грязи.
Казалось, ничто не могло двигаться в такое ненастье. В черном небе сквозь монотонное хлюпание теплых дождевых струй слышалась тревожная перекличка диких гусей. Всю ночь грустные гортанные клики то затихали, удаляясь, то снова появлялись где-то низко, над самыми крышами. Порой думалось, что над городом в ночи кружат одни и те же птицы. Может быть, они сбились с пути или коршун разметал стаю, и вот летают гуси, кличут матери детей…