— Нервы? — спросил он с невольной нежностью и по праву друга, который старше ее почти на четверть века — о чем он не раз напоминал, — успокаивающим жестом положил свою руку на ее. Девичья рука дрогнула от этого прикосновения и затрепетала до кончиков пальцев. Розенштам видел, как порозовело и просветлело серьезное, юное некрасивое лицо; Казмарова опустила глаза, на которых сейчас не было очков — Ева снимала их, приходя в клуб служащих в часы, когда там обедал Розенштам. Если отца не было в Улах, она всегда охотнее обедала в клубе, чем дома с мачехой.
— Вам рассказывали в детстве, — спросил Розенштам, медленно отнимая руку по какому-то наитию, в основе которого была мужская осторожность, — сказку о печальной принцессе, не умевшей смеяться? Да будет вам известно: принцесса эта — вы. Как развеселить вас? Хотите, я сделаю стойку и пройдусь на руках? Или свистну в три пальца? Не думайте, я умею. Знаете что? Быстренько возьмите пальто, и пойдем на солнышко. Я свистну так, что будет слышно на всю округу.
Барышня Казмарова безропотно повиновалась и, несмело улыбаясь, вышла вместе с Розенштамом, который через несколько минут уже удрал к себе в лабораторию.
Мастер шестнадцатого ткацкого цеха Лехора верил, как и все другие мастера, что если в цехе случилась одна неприятность, жди следующую. И за ней дело не стало. Сразу же после казуса с челноком, сорвавшимся как раз когда в цехе были высокие гости, произошел скандал с Шестаком. Этого еще Лехоре не хватало!
До поступления к Казмару ткач Шестак работал очень добросовестно. Здесь же все делалось наспех. Швейные цехи хватали материал из аппретурной чуть ли не мокрым. (Сейчас это кажется невероятным.) Когда Шестак освоился и сообразил что к чему, он тоже научился работать по-здешнему: побыстрее и кое-как. А вскоре, присмотревшись, он решил обвести мастера вокруг пальца и стащил у него ключик от счетчика утков. Мастер недоумевал: «Куда я дел ключ?» А Шестак, выждав удобный момент, открыл механизм, подтянул там цепочку, а потом пожалуйте — дал такую выработку, что весь цех ахнул и дивился на него как на рекордсмена. Однако ж всякое излишество вредит. Шестак зарвался, очень ему понравилось творить чудеса, не стал следить за счетчиком, и тот ему отомстил: накрутил такие астрономические цифры, что обман стал очевиден и младенцу. Дело все равно раскрылось бы со временем, но цифры выработки Шестака были настолько невероятны, что его моментально выгнали с фабрики.
Мастер обвел глазами цех, остановился на Ондржее и движением головы указал ему на освободившуюся машину.
— Слушай-ка, ты разбираешься в этом? Стань попробуй. Может быть, справишься.
В школе уже проходили ткацкое дело, и Ондржей ответил:
— А почему бы и нет? Попробую.
Ондржей взял шпульку, закрепил и вдел нить, включил мотор, подтолкнул машину руками, как — он видел — делают старые ткачи, и челнок побежал своим обычным путем. Ондржей покраснел до ушей и, хотя и раньше молчал, весь как-то затих в грохоте цеха. С тревогой утки, впервые пустившей утят на воду, он следил, как бегает челнок. Стан работал, челнок летал от «коробочки» к «коробочке», тянул за собой нить, ткал, — да, да, взаправду ткал! Когда вы что-нибудь делаете впервые и дело идет на лад, радость и неуверенность борются в вас. Если бы Ондржей не стеснялся, он закричал бы от радости… Вдруг станок остановился. Кончился уток? Нет, порвался ход. Соседний ткач пришел на помощь Ондржею.
Ондржей снял со станка кусок сотканной им ткани, еще неровный, еще неказистый, как все новорожденное. Только когда материя пройдет через каландр, она будет по-настоящему готова. Это был первый кусок, который Ондржей соткал сам. Какое счастье! Вот она, эта ткань, ее можно пощупать, помять пальцами, прикинуть на вес, рассмотреть узор. Ткани не было, и вот она появилась, отличный оксфорд, нечто ощутимое, что существует и пойдет в мир. Эта материя не принадлежит Ондржею, он не будет ее носить, он даже не продаст ее, и все же это