Скоро коса ужом засвистела в его крепких руках, и жесткая трава стала покорно ложиться под ноги. Дошел до болота, где кончался их луг, и воткнул косу рукояткой в землю. Сжал губы, прищурил глаза, и по лезвию косы засвистел брусок. На шее Мишо, покрытой свежим загаром, выступили капельки пота. Поднял руку, утирая пот, и только тогда огляделся. Над лугами трепещущими волнами стояло серебристое марево. Пастушата отгоняли скот от гривы межи, за которой начинались хлеба. На лугу за дубом ворошили сено только две женщины. На одной из них белел платок, как флаг.
— Стой, да стой же! — раздался крик деда Габю. Мишо Бочваров положил брус в тыкву с водой и снова принялся косить.
Караколювец поставил телегу в тень под дубом и прогнал буйволов пастись на лугу.
— В такую жару и ворошить нечего, само просохнет, — крикнул он женщинам. Вагрила и Тотка только посмотрели на него и ничего не ответили. Он побежал вернуть буйволов с соседнего поля.
Вагрила шла впереди, перед Тоткой мелькала ее выгоревшая кофта. Сама Тотка двигалась в шаге от нее, время от времени в душном воздухе одиноким колокольчиком звенел ее смех. Белый платок, надвинутый на глаза, словно стреха, бросал тень на загорелые щеки.
Трифон Бияз с утра досадовал, что придется опять тащить с собой косу из-за пол-охапки жесткой болотной травы. Но пришел на луг — и успокоился. Сама работа была ему в радость. Только раз пробормотал под нос:
— Надо было пустить скот, пусть бы выпас ее!
Маленькая птичка взмыла вверх. Ее крылья тревожно прохлопали над головами женщин. «Что-то стряслось», — сказала себе Вагрила и побежала к Биязу.
— Что там? — пустилась догонять ее и Тотка. Тихий ветерок развевал ее ситцевое платье. Вагрила нагнулась к Биязу. В его черной, как ком земли, ладони, лежал разрезанный косой птенец.
— Что ты наделал, Трифон, что наделал, — укоряла его Вагрила.
Бияз встал, бросил птенца; взял косу и с сожалением посмотрел на капельки крови, запекшиеся на ее лезвии. Пошел к дубу.
— Батя, что же не смотрел?
— Как тут увидишь? — буркнул Бияз.
Вагрила невольно подумала о других птенцах. Она разыскала в траве двух, положила одного на ладонь.
— Махонький еще, без матери пропадет. Давай уйдем, а то пугаем ее. — Она положила птенца в траву и тихо отошла.
«Глазки светились, как живые», — вспомнила она мертвого птенчика на ладони Бияза. Она вздрогнула, запахнула на груди ситцевую кофту, словно стало холодно, и взглянула на небо. Серое и жаркое, оно ничего не сулило ей, но с тех пор, как убили Влади, Вагриле все казалось: грозит ли какая беда — всегда ее что-то предупреждает, а она не понимает.
— Ох, боже, боже, — вздохнула она.
Бияз тщательно стер с лезвия капли крови, словно хотел стереть самую память о случившемся, и прилег. Мысли, неясные и тоскливые, отгоняли сон.
— Эй, Трифон, уснул, что ли? Печет-то как, погорит сено, — пробасил дед Габю.
— Зовет меня кто? — вздрогнул Бияз и поднял голову.
— Спи, спи себе.
— Не сплю я. — Бияз сел. — Птенчика косой зарезал.
— Ну так что? — удивился дед Габю.
— Да жалко.
— Да ты газет не читаешь, что ли. Не знаешь, что по всей Европе творится. А в Балканскую войну что было! Как загремит эта самая артиллерия, — так снаряды людей в клочья рвут…
— Так-то оно так, да что ни говори, человека загубить своими руками все тяжелей, чем пулей. Там выстрелишь — и не видишь, и не слышишь. В селе не упомню, чтобы человека топором убили.
— Я о другом. Мы, люди, такие, — кур жалко, а когда людей тысячами убивают, слушаем про это, будто про свадьбу рассказывают.
— Тварь малая, дед Габю, и она душу имеет… Ну откуда же было знать, что он здесь вывелся.
— Тебе вот сейчас птенца жалко, а завтра человека зарежешь, а сам все такой же будешь, ни лучше, ни хуже. То, отчего человек ожесточается, оно, как ветер, на всех дует.
Караколювец, прервав свои рассуждения, вскочил и пустился бежать, чтобы вернуть буйволиц, которые направлялись к болоту. Он не давал им пить стоячую воду, чтобы не болели глистами. Вернувшись под дуб, он продолжал:
— Трифон, человек забывает о худом. Ежели бы не забывал, жить бы нельзя было. А так только тверже становится от пережитого.
С неба дождем лился зной. Вагрила и Тотка, кончив ворошить сено, сели в тени под дубом.
— Поедим, что ли?
— Что, уже полдень?
— Давно уж!
— Когда голодный, да есть что пожевать, оно всегда полдень, — радостно задрожал голос Караколювца. Не вставая, дед подвинулся, пристально осмотрел разложенную на платке еду и стал хлебать взвар.
— Брынзу ешь, — предложила Тотка.
— Меня ложка кормит.
Трифон Бияз жевал сухую брынзу и молчал.
— Трифон, смочи горло.
Бияз отхлебнул из глиняного горшка и недовольно пробормотал:
— Сахару не положили, несладко.
— Эх, Трифон, мало на свете сладкого-то, на всех не хватает, вот люди за него и грызутся. Оно, почитай, то же, что кость для собаки. Ведь и Стояновы дела все из-за того же.
— Ты Стояна не трогай! — прервала его Вагрила.
Дед Габю хлопнул себя по морщинистой, как у черепахи, шее, и поймал остервенело кусавшего его слепня.
— Припекает, может, дождь пойдет.
Бияз оглядел обвитые маревом хребты.
— Белые облака дождя не носят.