— Я не выражал восторгов. Не носил цветов. Я думал. И понял, что я ждал этого дня всю жизнь. Пришло лучшее, прекрасное, о чем я не смел говорить даже любимым ученикам. Я сел за труды Ленина и Сталина. Я читал Конституцию и восторгался… А затем… Затем Наробраз прислал нового директора школы, она только что окончила педтехникум. Она приходила на мои уроки и пренебрежительно глядела на меня. Я вкладывал душу в свое дело… А затем говорила своей подруге, но так, чтобы я слышал: «Недорезанный буржуй»… Это я — недорезанный буржуй…
— Это была дура и невежда…
— Благодарю вас. Я знаю. Но она была не одна.
— Вы не ошибаетесь?
— Нет. Может быть, я ошибаюсь в арифметике. Я — профессор литературы. Но разве вы не поняли, что мы тоже стали советскими гражданами. Не все — согласен. Но многие верили в это, хотели этого, стремились к этому. Вы думаете, я книги и Конституцию читал на виду у всех? Я не хотел, чтобы меня заподозрили в заигрывании с новым строем. Я читал их, как читают стихи, поэму. Может быть, это сентиментально. Но надо считаться с людьми, такими, какие они есть. Не в лаковых же сапожках вы строили социализм? И сейчас вам строить его вместе с нами. Хотя мы и… недорезанные буржуи.
Я смотрел на этого человека и думал: вот безусловно заблуждающийся человек. Но как дать ему понять, как объяснить ему, что во имя одной большой справедливости часто надо закрывать глаза на мелкие несправедливости?
— Сначала надо выгнать немца… — сказал я ему после паузы. — А потом исправим и мелкие промахи.
Он молча взглянул на меня испытующими глазами и так же молча показал на шапку в газете…
— Немцы заняли Рим! Значит, не за горами тот день, когда вы займете Берлин?
— Социализм строить нам с вами, а занимать Берлин — без вас? — съязвил я. — Ну, ладно, не обижайтесь. Но верите ли вы в это?
— Если бы не верил, я не был бы лесником в этом краю. Мы, многие из нас, готовы были в те дни поклониться вашему грубошерстному костюму… как власянице апостола! И вдруг мы с удивлением видели погоню некоторых, и в том числе моей директрисы, за гнилым лодзинским товаром, залежавшимся в подвалах Львова, и недоумевали, не зная, как это понять…
«Ах, вот что у тебя ноет!» — подумал я про себя. — Ну, это уж не такая сложная психологическая язва. Не страшнее насморка.
— А понять ведь так просто…
— Скажите же, как? Скажите! — Он схватил меня за руку, и я почувствовал, что он действительно по–настоящему взволнован этим разговором.
— На светлом фоне, на белом платье даже небольшие пятнышки грязи режут глаза…
Он долго смотрел на меня широко открытыми глазами. Затем пошевелил седыми усами и отпустил мою руку.
— Верно… Ах, как это верно. На белом платье… Так, так… Да. А у вас действительно белоснежное платье невесты. И вот сбежались поглазеть на него и мечтатели, и завистники, и стяжатели, и развратники старого мира… Белое платье… И вдруг кто–то один заметил: пятнышко… Заорали, заулюлюкали…
— А кто же этот один?
— Вы думаете: я с этой девчонкой?
— Нет, не думаю…
— А я думаю, что так. Да, конечно… Она ведь тоже… была расстреляна немцами в сорок первом году, но не поклонилась им… Я должен был тогда понять ее. Послали ее начальником, а подчиненный — в грамматике и в синтаксисе разбирается на многих языках… А я обиделся, в амбицию… Эх, как это нехорошо, как нехорошо!
— Так кто же виноват?
— Не знаю… Наверное, те, кто посылал… Не знаю… Но сейчас я больше всех чувствую виноватым себя.
— Узнаю интеллигента… узнаю…
Он улыбнулся и печально покачал головой.
Мы довольно мирно кончили с ним разговор. Дела отвлекали меня от этого человека, и, может быть, я совсем забыл бы о нем, как забываешь о многом, что встретилось на пути мимоходом. Но именно в этот день к вечеру началось наступление немцев и хорватов…
Когда кольцо окопавшихся врагов все больше сжималось железным урчаньем танков, казалось уже физически ощутимым, кто–то подошел ко мне и взял за руку. По особой манере брать за руку я узнал преподавателя литературы, того самого, который разносил нас сегодня…
— Пане начальнику, товарищ командир… На штыре ока…
Опять встала в памяти фигура Мыколы Струка из Белой Ославы.
Я подумал, что опасность, угрожающая нам, волновала и профессора не меньше, раз в минуту опасности с его уст слетели эти простые мужицкие слова, не посеребренные «европейской» культурой.
Мы отошли в сторонку.
— Через болото можно выйти… Я знаю тропу…
— Повозки?
— Возы не пройдут… Коней в поводу провести, пожалуй, можно. А возы — нет, не пройдут.
Долго раздумывать было некогда. На противоположной опушке леса сухо потрескивали автоматы. Полминуты мы советовались с Мыколой и Васей…
— Кидать возы! Раненых — на носилки! Способных сидеть верхом — на коней, — скомандовал я.
Команда спасительным журчаньем горного ручья пошла назад по цепочке вытянувшихся рот.
Мы прекрасно понимали, что на какие–то минуты вручаем судьбу полтысячи человек, веривших в данный момент только нам, в руки человека, встретившегося всего несколько часов назад.