Вернувшись в Пятигорск после двухнедельного отсутствия, Черновалов вспомнил обо мне. Моя почти совсем вылеченная рука его разочаровала, но он все же предложил долечивать ее "новейшим хирургическим методом". Я категорически отказался, заявив, что буду сопротивляться его лечению всеми силами и средствами. "Медик наоборот" назвал меня "невежественным ослом, ничего не смыслящим в медицине», а Розе Абрамовне объявил выговор в приказе "за превышение служебных обязанностей". Впоследствии супруг Розы Абрамовны на допросах доставил мне много, мягко выражаясь, неприятностей, но ее я всегда вспоминаю и буду вспоминать с искренней благодарностью.
Кроме своей основной работы, Черновалов был обязан присутствовать при казнях и, в особых актах, констатировать смерть казненных. В 1938 году ему удалось от этой обязанности освободиться и не потому, что она была для него неприятной, а по другой причине.
— Зачем мне, почти каждую ночь, торчать на вышке несколько часов подряд? Это драгоценное время я могу использовать для творческой хирургической деятельности, — говорил он заключенным.
У Черновалова много помощников. Под его руководством в краевом управлении НКВД работают более двух десятков так называемых "врачей", главные занятия которых определять на допросах вменяемость заключенных, степень их физической и психической сопротивляемости и возможность применения к ним тех или иных "методов физического воздействия", а также насильно кормить объявивших голодовку.
Экспериментатор "тюремной хирургии" Черновалов не единственный в стране. Их в НКВД хватает, хотя советская пропаганда и старается доказать, что опыты над больными в СССР, будто бы, не допускаются. В 1928 году северо-кавказский драматург Алексей Славянский написал пьесу "Эксперимент". Одного из героев этой пьесы, советского врача-хирурга, автор изобразил сторонником медицинских опытов над живыми людьми. Критика разнесла пьесу вдребезги и драматурга Славянского довела до самоубийства. А в это же самое время медицинские эксперименты с заключенными широко практиковались почти во всех тюрьмах Северного Кавказа.
На врача Черновалов похож мало, разве что только белым халатом. В остальных особенностях его внешности ничего медицинского нет. Мешковато-плечистая, сутулая фигура с большим животом и кривыми, шаркающими при ходьбе; ногами. Красное, грубое лицо в рамке рыжей бороды, которая растет клочьями и от этого кажется неряшливой. Неприятный "чекистский" взгляд холодных, неопределенного цвета, глаз. Кисти рук крупные, короткопалые и постоянно дрожащие. Вероятно, эта дрожь очень мешает ему во время хирургических операций…
Ежовская и послеежовские чистки никак не затронули "медика наоборот". При Лаврентии Берия он "экспериментировал" так же, как и при Николае Ежове.
Один смертник нашей камеры, за несколько часов до его казни, сказал о советских тюремщиках следующее:
— Ведущие на смерть бывают разные. Некоторые сохранили в себе человеческую душу, а у иных вместо нее, наверное, адский пар.
Глава 6 ОДИНОЧЕСТВО
Проснулся я поздно, далеко за полдень. Это было видно по косым лучам солнца, скупо пробивающимся сквозь запаутиненную оконную решетку.
Открыв глаза, я со страхом устремил их на дверь. В первые секунды пробуждения мне представилось, что ночь казни все еще продолжается и что сейчас конвоиры придут и за мной.
Солнечные лучи в окне и погасшие электрические лампочки под потолком убедили меня в том, что ночь давно сменилась днем. Смерть на какое-то количество часов, на множество минут и еще большее число секунд отодвинулась прочь, спряталась в глубине камеры расстрелов. Из моей груди вырвался глубокий вздох облегчения.
Крышка на дверном "очке" шевельнулась и сдвинулась влево. Голос кого-то из надзирателей Санько проворчал в дырку отрывистую команду:
— Ешь паек! Давай! Чичас посуду заберу. Я поискал глазами этот паек. Он был на полу у двери: миска с остывшей баландой и кружка такого же остывшего кипятка, накрытая ломтем хлеба.
После страшной ночи и долгого утреннего сна мне не хотелось есть. Я махнул рукой и крикнул в сторону двери:
— Забирай!
Левонтий Санько вошел в камеру, выплеснул суп и кипяток в сточное отверстие канализации и ушел, пробурчав себе под нос что-то короткое и неразборчивое,
Кусок хлеба, подмоченный паром кипятка, он оставил, швырнув мне на матрас.
После его ухода на меня навалилось какое-то странное оцепенение. Не только тело, но и мысли в голове, как бы оцепенели. Я долго о чем-то напряженно думал, но о чем именно вспомнить после не мог. Из этого оцепенения меня вывели стук двери и голос Левонтия Санько:
— Давай! Бери баланду!
В широкую щель приоткрытой двери он просунул мне миску с супом. Встав с матраса, я взял ее и начал есть. Проглотив несколько ложек, вспомнил о хлебе, оставленном мне надзирателем после полудня. Стал искать его и не нашел; нигде в камере хлеба не было. Вероятно я сжевал его, не заметив этого, во время моего оцепенения.