— Давай выходи! — сонным равнодушием раздается ленивый приказ.
Набрасываю пиджак на плечи. Руки так дрожат, что я, подобно Смышляеву, не в силах справиться с рукавами. Усатый надзиратель торопит:
— Хватит тебе копаться!.. Готов, ш-што-ли?… В коридоре он передает меня двум конвоирам и, "на прощанье", шипит:
— Не ш-шуметь!..Тих-хо! Ш-ш-ш!..Конвоиры быстро меня обыскивают, выводят во двор и вталкивают в "воронок". При свете электрического фонарика одного из конвоиров успеваю разглядеть, что внутри автомобиля восемь отделений, по четыре с обеих сторон узенького прохода, каждое с дверью, запертой на замок. За дверями слышно движение; справа кто-то кашляет приглушенным басом, слева тихонько плачет женский голос. Рокот внезапно для меня заведенного мотора заглушает эти звуки; автомобиль срывается с места и, подпрыгивая на булыжной мостовой, мчится вперед…
Прошло несколько минут. Автомобиль остановился. В дверь моей кабинки просунулась жирная, краснощекая физиономия в форменной голубой фуражке и скрипучим алкоголическим тенорком спросила:
— Как фамилие? Имя, отечество? И поспешно добавила:
— Говори шепотом! Называю свою фамилию.
— Давай, выходи!..
Меня ведут по коридору краевого управлении НКВД. По обе стороны теснятся матово-белые прямоугольники дверей. Их десятки здесь и на каждой черный эмалевый номер. Из-за них слышатся уже знакомые мне звуки, от которых по моему телу проходит лихорадочно-холодная волна ужаса.
Вот за одной дверью что-то шлепает, словно веслами плашмя по воде; за другой — кто-то протяжно, по звериному воет; рядом слышны частые удары, как будто палками выбивают пыль из матраса; дальше раздаются пронзительные женские крики; еще дальше плачет детский голос и зовет мать.
Когда-то, до революции в этом доме была гостиница, а теперь его превратили в конвейер пыток.
Старший из двух моих конвоиров оказался очень беспокойным и торопливым. Он рысит по войлочной дорожке коридора, тащит меня за рукав и беспрерывно торопит хриплым назойливым шепотом:
— Шибчее, гражданин! Ну, што вы, как черепаха, двигаетесь? На свои похороны идете, што-ли? Или к вашим пяткам пудовые гири привешены?
Внезапно он прерывает свой бег, дергает меня за рукав и толкает к стене. За спиной у меня раздается окрик второго конвоира:
— Стой! Отвернись! Носом в стенку!
Послушно выполняю это приказание, но, скосив глаза в сторону, вижу, как из-за угла коридора двое энкаведистов тащат под руки человека. Он без сознания. Его лицо сплошная кровавая маска; кровь с него большими каплями капает на войлочную дорожку. Ноги человека волочатся, цепляясь за нее носками сапог.
Сердце начинает колотиться в моей груди. Мозг сверлит пугающая мысль:
"Неужели и меня так будут?…" Младший конвоир сердито шепчет мне:
— Не верти головой! Куды глядишь? Я тебе погляжу… Интересант.
Человека протащили мимо и мы рысью двинулись дальше. Поднялись по лестнице на второй этаж и перед дверью в конце коридора остановились. Старший из конвоиров вошел в нее и сейчас же вышел. Шепнул мне торопливо:
— Давай заходи! Следователь ждет…
Вхожу в маленькую комнату, скорее похожую на чулан, чем на следственный кабинет. В углах ее лежат кучи сора, смятые бумажки, щепки и пустые бутылки. Мебель — письменный стол с прямоугольником зеркального стекла на нем, мягкое кресло, два стула и драный с продавленным сиденьем диван.
В кресле, опершись локтями на стол, в позе уставшего до последней степени человека, сидит Островерхов. Из-под стекол квадратных пенсне он поднимает на меня свои глаза-сливы и они кажутся мне тоже очень усталыми. За время, прошедшее от нашей последней встречи, внешность следователя несколько изменилась: он похудел, пожелтел и осунулся.
На столе перед ним лежат кипа папок со следственными делами, стопка чистой бумаги, и рядом с массивной малахитовой чернильницей, похожей на миниатюрную гробницу, новенький вороненый наган. Все это ярко освещено большой настольной лампой под зеленым абажуром.
— Здравствуйте, Михаил Матвеевич! Рад вас видеть, — встречает он меня приветливым возгласом. Лицо его расползается в так знакомую мне приторно-сладкую улыбку.
— Здравствуйте, Захар Иванович! в тон ему отвечаю я, присаживаясь на кончик стула, стоящего возле стола.
Начало нашего разговора напоминает встречу старых и хороших знакомых.
— Как поживаете, Михаил Матвеевич?
— Плохо.
— Почему так? Разве в камере упрямых вам не нравится?
— А вам бы там понравилось?
— Не знаю. В подобных местах не был. С языка у меня готово сорваться пожелание побывать ему там да подольше, но я во-время сдерживаюсь. Нет никакого смысла портить сравнительно хорошие отношения со следователем. Иначе… Только что виденное в коридоре еще слишком свежо в моей памяти.
— Так, значит, не нравится? — продолжал он. — В таком случае можно устроить ваше освобождение из нее. Хотите?
— Буду вам очень благодарен.
— Не за что. Кстати, я вижу, что мы почти договорились.
— О чем?
— О вашем… уходе из камеры упрямых. Вы подпишете кое-какие показания, а затем…
— Ничего подписывать не стану.