Чтобы сломить последних неверующих, скажем так, равнодушных — потому что для людей того времени было немыслимо не веровать и признаваться в этом, — у церкви оставалось оружие, похоже, эффективное по-настоящему: чудо (miracle). Имеется в виду событие внезапное, бесспорное, впечатляющее, яркое, которое даже в глазах неверующего являло могущество и, как правило, благость Бога. Урок или предостережение, утешение или милосердие — чудо противоречило законам Природы, старинным языческим традициям, магии. Оно происходило вследствие молитвы, касания, вмешательства «добродетельного» человека и имело отношение только к чистым душам или к тем, которые была надежда таким образом очистить: 80% чудес затрагивают женщин, детей, бедняков. Чаще всего это были исцеляющие чудеса, какие совершал Иисус: из пяти с лишним тысяч изученных 40% связаны с нарушениями моторики, 30% — со слабоумием. В течение веков, особенно после XIII века, их действенность начали ставить под вопрос; чудеса сузились, превратившись в «merveilles» (mirabilia), то есть события изумительные, фантастические, но все более секуляризованные, даже если народ упорно видел на них печать сверхъестественного. Церковь до самой Контрреформации боролась с этим сползанием к язычеству; но ее средство — уйти в себя, чтобы погрузиться в истинную веру, — имело мало шансов убедить чернь.
Церковь
Ecclesia — это совокупность верующих, и в нее включено всё предшествующее. Однако это стадо кто-то должен вести; и церковь — в том смысле, в каком я чаще всего использовал это слово, — представляла собой иерархические рамки, внутри которых объединялись служители Божества. Без них ordo la"icorum остался бы без пастыря, то есть ему бы грозила опасность впасть в «дикие представления», питаемые языческими верованиями, о которых я часто говорил; это значит — ночные шествия, вотивные трапезы с жертвоприношениями, идолопоклоннический культ камней, деревьев, вод. Церковникам надо было совершить гигантское усилие, чтобы приспособиться к этой культуре, либо направив такие верования по более ортодоксальным путям, например возвысив культ мертвых, либо прибегнув к доводам «социального» характера в оправдание жестоких обычаев, таких, как «файда», месть, родовая или нет, которую позже поглотил «Божий суд» на ристалище. Или же сакрализовав процессии Рогаций, Поста, Карнавала, преобразовав стихийный шаманизм в духовную веру во всемогущество Творца. Кстати, с первых веков христианства будущим крещеным неизменно предлагался образец жизни, безупречно соответствующей желанному идеалу, и воплощали его монашеские общины: умерщвление плоти, отказ от мирской суетности, личное старание отрешиться от Зла. Но, несмотря на последовательные старания сделать этот идеал доступным, церковь сталкивалась с людьми, которым претил такой абсолютный теоцентризм, поскольку он был непонятен при их скромном духовном багаже. Всегда можно было примкнуть к группе кающихся, избавиться от всяких угрызений совести при помощи щедрых даров; но это было только для мирян — отшельник, цистерцианец или даже брат-минорит этого не хотел или, скорее, не мог.
Так что им надо было смириться с ролью посредников, которым положено вести к спасению других; и на сей раз перед нами «официальная» церковь, от скромного викария сельской часовни до верховного понтифика в Риме. Я полагаю, мой читатель не надеется здесь найти «Историю церкви», как не рассчитывал прежде на картину жизни светской знати или портрет зажиточного купца. По религиозной истории средних веков, истории папства, монахов, епископов либо школ и догматических споров написано столько превосходных трудов в словарях, обзорах, исследованиях, учебниках, что я бы чувствовал себя глупо, если бы попытался что-то добавить. Однако я не теряю из виду свою обычную публику, простых людей. О правящем папе они слышали как о некоем далеком правителе от местного епископа, например, когда последний приезжал, по крайней мере раз в год, чтобы совершить конфирмацию обетов, данных при крещении, — вот это мне представляется фактом. Но «официалы», «архидиаконы», «церковные деканы» были для них не более чем словами, даже в городе. Что касается монахов — возможно, они и восхищались монахами, но скажу без колебаний, что высокие стены монастырской ограды, несомненно, символизировали для них, скорей, громадное экономическое могущество, более материальное, чем духовное господство, а не защиту Добродетели от сил Зла. Видимыми, реальными, совсем близкими были для них только кюре деревни или квартала со своими «викариями», вероятными заместителями, которые жили среди них, в «приходе», ассоциировавшемся для них всех с религией.