– Как насчет бутера с сыром? – Надзиратель наклоняется над койкой и встряхивает Махмуда, взяв за плечо. – Давай хоть что-нибудь, а то придется звать врача, а это сплошная морока. Вставай, сынок, в карты сыграй или еще чего.
Махмуд вяло отворачивается, и после этого двигаются только его глаза, пока он водит взглядом по трещине в стене от одного кирпича до другого.
– А может, горячего чайку или миску супа? Здесь необязательно обедать строго по часам.
– Бесполезно, Перкинс, оставь его, – говорит второй надзиратель из-за стола, отсчитывая карты из колоды.
– Хоть попытаться-то мы должны.
– Тебе что, впервой?
Надзиратель медлит рядом с Махмудом, с беспокойством глядя, как заключенный закрывает глаза.
– Надо хотя бы заказать форму поменьше, он же тонет в той, что сейчас на нем.
– Тяжко с ним, Перкинс, так что сядь и кончай с ним нянчиться.
Перкинс берет с койки скомканное одеяло, аккуратно сворачивает его и кладет на ноги Махмуду. Потом вздыхает и садится на свое место за столом.
– Так я что спросил: тебе такое впервой?
– Верно, в тюрьме Уормвуд-Скрабс не приходилось.
– А как же тогда Пентонвиль, Уандсворт, Холлоуэй…
– В Холлоуэе? Никогда. Я не сторонник смертной казни для дам.
– Старый ты романтик, если уж они разводят болтовню про равные права, пусть не жалуются, если в судах к ним будут относиться как к равным. Я уже в третий раз вызвался и ни минуты не раздумывал бы, будь это пташка.
Перкинс понижает голос:
– Давай сменим тему, Уилкинсон, зря мы об этом заговорили.
– Ладно. Тогда садись и давай ходи. Твоя очередь.
– Махмуд-о! Махмуд-о!
–
– Махмуд-о! – слышит он снова, на этот раз тише, но точно таким же тоном она звала его раньше, когда он был маленьким, и он вскакивал, спеша вдеть для нее нитку в иголку, или бежал в лавку, чтобы заново наполнить жестянки с чаем или сахаром. – Махмуд-о! Махмуд-о! – Ее голос словно пронзает его насквозь.
Скоро она напишет, вот что этот голос говорит ему, конверт с синей каймой, отпечатками ее пальцев и мускусным запахом прибудет на дне сундука какого-нибудь матроса-сомалийца. Махмуд сомневается, что когда-нибудь вновь услышит ее слова.
Он отчасти постится, отчасти наказывает себя, провел уже два дня без пищи и воды и так ослабел, что едва способен шевельнуть руками или ногами. Вряд ли пост засчитывается, ведь он не ест после заката и не знает даже, кончился ли уже Рамадан, но продолжает упорствовать.
В попытке создать себе уединение в тесной камере, где полно народу, он поворачивается на постели, только с головой укрывшись одеялом, никогда не смотрит на надзирателей и не говорит с ними, достаточно и того, что он вынужден выслушивать их тупую болтовню. Теперь английский для него подобен колючей проволоке – смертоносный язык, который ему надо изгнать изо рта.
Суд все еще продолжается в его сновидениях и мыслях наяву. Он играет судьбу, обвинителя, защитника – всех сразу, разносит самого себя, рвет в клочки, затем призывает к порядку и отстаивает свою невиновность – снова, снова и снова. В суде он повторял слова барристеров – все их «может быть», «не знаю» и «не мне объяснять», – когда твердил «понятия не имею», отвечая на вопрос, верны ли показания против него, но из его уст они звучали совершенно иначе. Ему следовало бы плакать, рыдать, умолять, рвать на себе одежду, объяснять, что он просто-напросто дикарь, которого перехитрил умный полицейский-валлиец. Грустный дикарь с улыбкой в глазах. Улыбающийся дикарь с грустными глазами.
– К тебе посетитель, Маттан.
Махмуд открывает глаза, прищуривается, вглядываясь в лицо надзирателя… опять нового.
– Тебе надо посмотреться в зеркало и привести себя в порядок, – говорит незнакомец и сдергивает с него одеяло.
Махмуд разгибает ноги и ставит ступни на холодный пол. Пытается встать, но голова кружится, и он тяжело оседает обратно на койку.
– Ты там осторожнее, – говорит надзиратель с акцентом, который кажется Махмуду почти иностранным.
– Откуда вы?
– Из Ньюкасла.
– О, аллилуйя! Он говорит, – восклицает надзиратель-валлиец, стоящий у двери, и этого хватает, чтобы снова заткнуть Махмуду рот.
Его ведут в соседнюю комнату с ванной, раковиной и унитазом. Махмуд смотрит на себя в маленькое зеркало над раковиной и проводит ладонью по полным пуха волосам.
–
Шаркая ногами в болтающихся на них серых форменных брюках, успев пригладить волосы холодной водой и зашнуровав форменные ботинки короткими, во избежание суицида, шнурками, Махмуд идет за посвистывающим надзирателем в комнату для свиданий. И молится, чтобы это была не Лора: он еще не готов смотреть ей в глаза.
В комнате стоит Берлин. Рослый, красивый, опирающийся на черный зонт так, словно сейчас запоет и пустится в пляс. Его светлые глаза широко открываются при виде входящего Махмуда, он распрямляет плечи.