Традиция упорядочивает прошлое, но не просто хронологически, а в первую очередь систематически: она отделяет позитивное от негативного, правоверное от еретического, вычленяет непременное и значимое из массы незначительных или всего лишь занятных мнений и данных. Страсть же коллеционера не только не систематична, она граничит с хаосом, и не потому, что она – страсть, а потому, что не руководствуется качествами предмета (тем, что поддается классификации), но зажигается его «подлинностью», единичностью, которая ускользает от любой систематической классификации. Дело традиции – различать, дело коллекционера – уравнивать различия; и подобное уравнивание – когда «позитивное и негативное… предпочтение и отвержение неразрывны» (Schriften. II. S. 313) – сказывается, даже если коллекционер специально сосредоточен на традиции и заботливо устраняет все, что ею не утверждено. Коллекционер выставляет против традиции критерий подлинности; авторитетному он противополагает знак изначального. Выразим этот образ мысли в теоретических понятиях: коллекционер замещает содержание чистой оригинальностью или достоверностью, тем, чему лишь французский экзистенциализм придал качество
Наследник и сберегатель неожиданно превращается в разрушителя. «Истинная и глубочайшим образом непонятая страсть коллекционера всегда анархична и разрушительна. Соединять с приверженностью к вещам, индивидуальным образчикам, заботливо выстроенным на полках предметам упрямый и сокрушительный протест против всего типичного, всего упорядоченного, – вот его диалектика»[200]
. Собиратель разрушает контекст, в котором его образец составлял лишь часть гораздо большего и живого целого, а поскольку он ценит только подлинное, то непременно стирает с избранной вещи любые признаки типичного. Фигура коллекционера, столь же старомодная, как и фланёра, может приобрести у Беньямина такие современные черты лишь потому, что сама история – тот разрыв традиции, который пришелся на начало нашего века, – уже избавила его от задачи разрушать, и ему теперь нужно лишь наклониться и выбрать драгоценные останки из кучки осколков. Скажу иначе: вещи сегодня сами поворачиваются – особенно к человеку, мужественно не закрывающему глаза на окружающее, – теми сторонами, которые прежде открывались только чудаковатому взгляду коллекционера.Я не знаю точно, когда Беньямину открылось поразительное совпадение его старомодных пристрастий с реалиями эпохи, – должно быть, в середине двадцатых, когда он начал всерьез работать над Кафкой, прямо перед этим открыв в Брехте поэта, который впервые чувствует себя в двадцатом веке как у себя дома. Я не хочу сказать, будто от коллекционирования книг к (совершенно исключительному у него) коллекционированию цитат Беньямин перешел в одну ночь или даже за один год, хотя в письмах есть некоторые свидетельства вполне сознательного перехода. Как бы там ни было, невозможно представить Беньямина тридцатых годов без маленьких записных книжек в черных обложках, которые он везде таскал собой и неустанно испещрял цитатами из того, что жизнь и чтение приносили ему в качестве дневного улова «жемчугов» и «кораллов». От случая к случаю он читал выдержки из них вслух, демонстрируя окружающим как отдельные образцы из тщательно подобранной и драгоценной коллекции. И в этой коллекции, никак не сводившейся к чудачеству, можно было вслед за темными любовными стихами восемнадцатого века обнаружить заметку из последней газеты, а вслед за «Der erste Schnee» Гёкинга – датированное летом 1939 года венское объявление, сообщающее, что местная газовая компания «прекратила подавать газ в квартиры евреев. Потребление газа еврейским населением приносит газовой компании невосполнимые убытки, поскольку наиболее активно газ потребляют те, кто уже не платит по счетам. Евреи используют его специально для самоубийства» (Briefe. II. S. 820). Тени умерших и вправду являются здесь только из жертвенной чаши, наполненной кровью настоящего.