Время от времени г-жа де Шастеле различала в глубокой темноте огонек сигары Люсьена. Она любила его сейчас до безумия. Если бы в полнейшей тишине, царившей вокруг, у Люсьена хватило духу подойти к ее окну и сказать ей вполголоса что-нибудь изобретательное и бодрое, например: «Добрый вечер, сударыня. Соблаговолите дать мне знак, что вы меня слышите», — она, весьма возможно, ответила бы ему: «Прощайте, господин Левен», — и интонация этих трех слов удовлетворила бы самого требовательного любовника. Произносить имя Левена, разговаривая с ним самим, было высшим наслаждением для г-жи де Шастеле.
Люсьен, в достаточной мере поваляв дурака, как он говорил самому себе, отправился в бильярдную, помещавшуюся в глубине грязного двора, где, он был уверен, уже находились несколько корнетов его полка. Он был так жалок, что встреча с ними была для него счастьем.
Счастье это его не минуло, и он искренне ему обрадовался. Молодые люди оказались в тот вечер людьми компанейскими, хотя считали нужным наутро вновь напустить на себя холодность хорошего тона.
Люсьену везло: он играл и выигрывал. Было решено, что выигранные наполеондоры останутся в бильярдной; появилось шампанское, и Люсьен до такой степени напился, что слуга бильярдной и сосед, которого он позвал на помощь, доставили его домой.
Так истинная любовь отвращает от беспутства.
На следующий день Люсьен вел себя, как настоящий безумец. Его товарищи, корнеты, снова ставшие злыми, говорили: «Этот изящный парижский денди не привык к шампанскому, он еще не пришел в себя после вчерашнего; надо будет почаще подбивать его на это. Мы будем издеваться над ним и до попвйки, и во время нее, и после. Замечательно!»
На другой день после встречи с женщиной, против которой Люсьен считал себя хорошо защищенным, он никак не мог прийти в себя; он не понимал ни того, что с ним происходит, ни чувств, зарождавшихся в его собственном сердце, ни того, что делали окружающие.
Ему казалось, что они намекают на его чувства к г-же де Шастеле, и, чтобы не сердиться, он должен был призывать на помощь все свое благоразумие.
«Буду жить только настоящим днем, — решил он наконец, — и делать только то, что доставит мне больше удовольствия. Лишь бы я никому на свете не признавался и никому не писал о своем безумии! Тогда никто не будет вправе сказать мне в один прекрасный день: «Ты был безумцем». Если эта болезнь не сведет меня в могилу, я по крайней мере не буду из-за нее краснеть.
Тщательно скрытое сумасшествие теряет половину своих дурных последствий; главное, чтобы никто не догадывался о моих подлинных чувствах».
Через несколько дней с Люсьеном произошла полная перемена. В обществе все были поражены его веселостью и остроумием.
«У него дурные принципы, он безнравствен, но он действительно красноречив», — говорили у г-жи де Пюи-Лоранс.
— Мой друг, вы портитесь, — сказала ему однажды эта умная женщина.
Он говорил, чтобы говорить, противоречил сам себе, преувеличивал и шаржировал все, о чем рассказывал, а рассказывал он много и подолгу. Словом, он говорил, как провинциальный краснобай, и потому успех его был огромен. Обыватели Нанси узнавали то, чем они привыкли восхищаться. Прежде они находили его странным, оригиналом, ломакой и часто непонятным.
На самом же деле он мучительно боялся выдать то, что происходило в его сердце. Ему казалось, что за ним зорко наблюдает, шпионит доктор Дю Пуарье, которого он начал подозревать в сделке с г-ном N., человеком умным, министром полиции Людовика-Филиппа. Но Люсьен не мог порвать с Дю Пуарье, ему не удалось даже отдалить его от себя, перестав разговаривать с ним. Дю Пуарье глубоко пустил корни в этом обществе, он ввел в него Люсьена, и порвать с Дю Пуарье было бы нелепо и еще более затруднительно. Не порывая же с этим человеком, таким деятельным, таким вкрадчивым и обидчивым, надо было обходиться с ним, как с близким другом, как с отцом.
«С этими людьми нечего бояться переиграть роль», — и Люсьен стал говорить, как настоящий комедиант. Он все время играл роль, и самую шутовскую, какая только приходила ему в голову; он нарочно выбирал самые смешные выражения. Он любил быть с кем-нибудь, одиночество стало для него невыносимо. Чем нелепее было то, что он говорил, тем больше отвлекался он от серьезной стороны своей жизни, которая не удовлетворяла его; ум его был шутом его души.
Он не был донжуаном, далеко нет; неизвестно, чем ему предстояло сделаться впоследствии, но в данное время, оставшись с женщиной наедине, он еще не привык действовать наперекор своим чувствам. До сих пор он относился с глубоким презрением к этого рода талантам, но теперь начинал жалеть, что не обладает ими. По крайней мере он ничуть не заблуждался на этот счет. Ужасные слова мудрого кузена Эрнеста о неумении Люсьена обращаться с женщинами постоянно звучали в его душе, почти наравне с жестокими словами станционного смотрителя Бушара о подполковнике и г-же де Шастеле.