Свеча, зашипев, погасла, огарок булькнул и ушел на дно. Вблизи сразу стало темней – другие свечи стояли по краям стола, далеко. В полумраке повернулось к Орешнику Медовицыно лицо. Полные вишневые губы приоткрылись, маленький язычок облизал их, дразнясь. А потом две белые руки в изумрудных рукавах взлетели, словно дивные птицы, да легли ему на шею, потянули ближе, ближе, пока не почувствовал он, как упирается в грудь ему теплое, мягкое девичье тело...
– Возьмешь меня в жены – спасешься. Живой будешь, – прошептала Медовица и поцеловала его, зарывшись длинными, цепкими пальчиками в его волосы, стягивая и ероша столь любовно расчесанные матушкой пряди.
Голова у Орешника пошла кругом. Не было уже ни скамьи, ни стола с болтающимся в кубке свечным огарком, избы не было, Мха и Древли за соседней дверью, города Кремена – ничего не было. Только руки ее у него на шее, и рот ее, вжимавшийся в него голодно и жадно, и тело ее, льнувшее к нему, пахнущее клевером. Совсем потеряв разум, Орешник схватил Медовицу в объятия, стиснул тонкий ее стан так, что другая охнула бы, зашарил ладонями по спине, по поясу. Она застонала, обняла его крепче – а ведь должна была оттолкнуть, по лицу ударить, руки наглые сбросить... Орешник вспомнил, как стояла она, полуголая, на песке перед ним, поджимая босые пальчики, – и отпрянул сам, будто из тенет дурмана вырвался. «Околдовала меня?.. – испуганной мошкой, угодившей в паутину, билась в голове мысль. – Опоила приворотным зельем, замутила разум наговорами...»
– Ты на Груздя Осетровых пчел натравила, – хрипло сказал Орешник. Он теперь это твердо знал, Радо-матерью поклялся бы, когда в спросили.
Медовица чуть отодвинулась от него, не снимая рук с его шеи. Склонила головку на бок, будто любопытная птичка, так, что волосы медовые тяжкой волной заструились по плечу. Улыбнулась лениво.
– Где мед, там и пчелки, то здоровым парням пора бы знать. А по бесстыжим глазам – хворостиной бы, – сказала – без гнева, без злорадства, так, будто ничего проще и понятней этого в свете было не сыскать.
– Отчего тогда не по моим? Ты же знаешь: я тоже там был. Ты меня видела, – горячась, сказал Орешник, желая и не в силах отбросить ее руки – только что такие жаркие, а теперь совсем ледяные, будто стылая вода в зимней проруби. И руки эти сомкнулись крепче, когда Медовица серебристо засмеялась, притянув его к себе ближе.
– А что ты смотрел, то ничего, – прошептала, ткнувшись лбом ему в плечо. – Я не против, чтоб ты смотрел... смотри.
Он не ответил – не знал, что сказать. Так и сидели они, обнявшись, посреди горницы, а свечной огарок болтался в недопитом кубке, возя по воде обугленный фитилек.
И было во всем этом что-то такое, чего Орешник никак не понимал. Ну совсем никак.
– Зачем я тебе? Зачем... ты... вон какая... почто я тебе сдался?
Он думал, Медовица опять засмеется, но она не стала. Убрала голову с его плеча, расцепила руки и поднялась, подобравшись вся, и стала как будто сразу далекой, едва видимой, совсем чужой.
– Я правду сказала, без меня и дочери моей тебе – лютая смерть, и никак не убежать. Ну, возьмешь меня?
Четверть часа, отведенная им, добегала до своего конца.
Когда в горницу вернулись невестины родичи и сваты, Орешник с Медовицей сидели так, как их оставили – по разные стороны стола. Стали Древляновы провожать гостей, благодарить за то, что почтили собою дом, а гости – за хлеб и соль. На самом пороге уже Цветана, по обычаю, поднесла Орешнику полный кубок меда – душистого, сладкого. Все примолкли, когда он кубок взял, и глядели, что сделает. Выпил бы не отрываясь – свадьбе быть. Вернул бы, едва пригубив, – оставаться Древляновой дочке в девках, Мху – на задворках торговых рядов, Орешнику – в одинокой горнице долгими ночами без сна, без губ этих жарких и рук ледяных, без жалящего рот верткого языка, без липкого пота и шепота возле губ: «Никак не убежать...»
Орешник выпил до дна.
2
Десять лет пролетели, будто сон.