Никогда за все десять лет он не слышал и не видел в ней такой черной, звериной ярости. Казалось, скажи он еще хоть слово – и Медовица кинется на него, вцепится в глотку, голыми руками порвет. Оторопев, Орешник глядел на жену. Она же повернулась и ушла, хлопнув дверью, так, что гулом по горнице отозвалось.
И только тогда он понял, что она сказала – мимо воли сказала, в запале гнева, который редко на нее находил. «Сама убью, и
Кому – ей?..
Но то всего раз было. А так – жили мирно. Можно даже сказать, что и счастливо.
Прошел еще год. Орешник больше не пытался учить сыновей уму-разуму так, как его собственный батька учил. Смутно он понимал, что есть, наверное, еще какой-то способ, кроме строгости и ремня, а какой – он не знал, и оттого все дальше и дальше становились ему собственные его дети. Не нравилось Орешнику то, какими они росли самовольными, как деньгами отцовскими сорили, нимало не проявляя желания помогать, как задирали соседскую ребятню, как покрикивали, случалось, на дворовых, даром что сами еще были от горшка два вершка. Но что поделать – чуть Орешник им слово наперекор, они к матери бежали за защитой, зная, что против нее отец ничего не скажет: Медовица глядела на него своим взглядом долгим, пристальным – и он все слова разом сглатывал, морщась, будто были они горькими. И тогда-то понял Орешник, что превратился он в подневольного человека, в холопа собственной своей жены. А если говорить, как есть – в подкаблучника. Потому что всякий раз, как подмывало его, хрястнув кулаком по столу, встать и сказать: «Я хозяин!» – вспоминал он то раздутое окосевшее лицо Груздя, то взгляд – прямо в глаза сквозь прикрытую кустами зазорину, то свечной огарок с черным фитильком, болтавшийся в холодной воде, и низкий, нелюдской шепот, предсказавший ему темную и страшную будущность...
И молчал.
Время шло, дети росли, торговля спорилась. Все было будто бы хорошо. Но вот стал Орешник замечать, что Медовица день ото дня все сильнее тревожится. То, вздрогнув, голову поднимет от рукоделия и посмотрит за окно – будто видит там кого-то, кому в душу заглянуть силится. А то и вовсе все бросит, выбежит за ворота и долго стоит, вглядываясь в пыльную даль, в каждое лицо из тех, кто мимо будет идти. Однажды ушла за город – Орешник знал, что за травами своими, – и к ночи не вернулась. Он до утра метался по горнице; как рассвело – кинулся уже сам к воротам, думал искать – и увидел ее, бредущую со стороны рощи, в изодранном платье, с распущенными по плечам волосами. Медовица шла, шатаясь, глаза ее были неподвижны, а лицо белое, точно у утопленницы. Орешник подбежал к ней, подхватил, хотел придержать – а она в его руках так и осела, глаза закатив. Он подхватил ее на руки, отнес в дом, уложил на постель, боясь звать прислугу – чуял, не хотела бы Медовица, чтобы кто-нибудь видел ее такой. Раздел ее, обтер ей лоб влажной тряпицей – и тогда вдруг заметил, что в медовых ее волосах, на виске, появилась серебристая ниточка седины.
Едва он успел подумать об этом, она глаза открыла. Моргнула удивленно, будто не зная, где очутилась и кто перед ней. Орешник взял женину руку, вялую, безвольную, сжал в теплых ладонях, пытаясь согреть, и в который раз уже за годы их жизни вместе не зная, что ей сказать, и еще меньше зная, что у нее на уме. Она тоже говорить ничего не стала, только застонала тихо и отвернулась. «Где ты была, жена моя? – подумал Орешник с тоской. – Что делала? Плясала с бесами на поляне под лунным светом, а может, и с самим Черноголовым? Что будет с тобой? А со мной – что?..» И, сам не зная зачем, погладил ее по голове, там, где поблескивала серебряная прядка.
Она проспала весь день и всю ночь, а наутро встала почти совсем бодрая, только чуть бледнее обычного. Посеребрившийся висок прикрыла синей лентой и через час уж смеялась над чем-то вместе с Желаном во дворе, пока Орешник у себя наверху сверял счета в расходной книге. Будто и не было ничего, а все же Орешник знал – что-то было. Что-то происходит, или случится вот уже совсем скоро. Он гнал от себя эти мысли, и все ж заливистый смех Желана, доносящийся снизу, и низкий голос Медовицы раз за разом возвращали его к ним.
Счастье, пусть странное, с тяжелым стальным привкусом, но все ж таки счастье, которое было им отпущено – вечное ли?
И кое-что впрямь случилось на другой же день, да только вовсе не то, чего Орешник, сам не зная, ждал и страшился.