– Она же ведьма! – кричал. – Ей все одно, куда этот нож проклятый закинуть, а как нож, так и шелк этот треклятый закинула, вместе с ключом!
– С каким это ключом, Желан? – спросил Орешник, пристально глядя на сына.
– А?..
– С каким, спрашиваю, ключом? Не нашел я у тебя никакого ключа. И никому не говорил, что украли его, всем сказал, будто замок на амбаре был взломан. Нарочно сказал, чтобы вора с толку сбить. Про какой же ключ ты толкуешь, сынок?
И вот даже так, пойманный на горячем, продолжал Желан упираться и врать в глаза. Только когда Медовица притащила, отловив за амбаром, прятавшегося там Злата да велела ему в глаза ей глядеть и правду говорить, и когда Злат разревелся и признался, что пособничал брату и стащил у отца ключ от амбара, пока тот был в бане, – тогда уж смыслу не стало отпираться.
– А что он денег мне совсем не дает? – брызжа слюной, кричал Желан. – Ни на свирель, ни на кушак, ни на новые сапоги! Я в старых почитай полгода хожу уже, все каблуки истоптал, меня девки на смех, гляди, вот-вот подымут!
– Рано тебе еще о девках думать, – сказал Орешник, и Желан скривил губы.
– Что? Рано, говоришь? А сам-то, небось, в мои лета уже бегал кругом бабской баньки, что на Золотом Пруду, в зазорины меж бревнышками-то заглядывался, на...
И умолк, вскрикнув. Орешнику враз глаза красной пеленой заволокло – так что не сразу понял, отчего. Как... да как он только... как узнал... и как посмел?!
Но гнев разом спал, лишь только Орешник понял, отчего умолк его дерзкий сын. Как увидел взгляд его, обращенный на мать, стоящую с приподнятой и горящей от оплеухи рукой, – так и понял.
– Злат, – сказала Медовица, не отводя от старшего сына глаз. – Сходи-ка во двор да принеси ивовых розог, какими слуг учат. И чтоб бегом.
Злат даже звука не издал, тихо, как мышка, шмыгнул за дверь. Желан таращился то на мать, впервые в жизни поднявшую на него руку, то на отца, стоящего с нею рядом. И дивно ему, должно быть, и дико было смотреть, как чуть не впервые на его памяти были они заодно.
Злат прибежал обратно, мелко дрожа, протянул Медовице розги. Та сказала:
– Вы оба украли у родных отца с матерью, укусили руки, вас взрастившие. Ты, Златко, сынок, вовремя повинился, потому тебя мы с отцом прощаем, а в знак того наказание тебе будет от любящей материнской руки.
Сказав так, она дважды хлестнула Злата по плечам хворостиной. Тот ойкнул, больше от неожиданности, чем от боли, и расплакался. Медовица отвернулась от него к разинувшему рот Желану.
– Ты, Желан, уши имеешь большие да язык длинный, и ни от одного, ни от другого не тянется к разуму твоему ни одной ниточки. И материнской щадящей руке делать с тобою нечего.
Повернулась к Орешнику и вложила сложенные хворостины ему в руку. Ничего не сказала. Посмотрела только, и почудилось ему – будто со стыдом, словно прощения попросить хотела и за беспутных сыновей, и за себя самое.
Потом Злата обняла за плечи и увела, и дверь в горницу прикрыла, а Орешник сделал то, что следовало сделать давным-давно.
Сказать, что пришли в дом Орешников покой, благодать да сыновнее послушание – значило бы сильно покривить против правды. Сказать, будто стали Медовица с Орешником ближе и ласковее друг к другу – значит покривить и того сильнее. Все осталось как было, только Желан научился держать при себе длинный язык да загребущие руки, Злат теперь осмотрительней подражал брату, научившись отделять безобидную похвальбу от злого поступка, а Медовица стала реже ласкать старших сыновей и чаще улыбаться меньшому, Иголке. Тот к тому времени довольно уже подрос, чтоб заглядываться на рослых и сильных старших братьев, да только теперь, когда они чуток присмирели, ему от этого заглядывания было уже поменьше вреда. И то хорошо.
Иволга теперь стала ворожить почти так же часто, как сама Медовица. Не раз заставал ее Орешник шепчущей над товаром, сложенным для погрузки и отправки на рынок, над молодой коровой, купленной на торгу, а то и над только что сшитой расписной сорочкой. И товар тогда разлетался в два дня по лучшей цене, корова была здоровенькой и по осени приносила теленка, а сорочка носилась, будто из железа сплавленная – не линяла и не рвалась. И невольно ловил себя Орешник на том, что всякий раз, когда удается Иволге нехитрое покамест колдовство, сердце его за нее радуется, гордится ею, как желало бы гордиться собственными детьми – да не срослось. И при мысли этой делалось Орешнику разом и радостно – за Иволгу, и горестно – за все, что в жизни его было неладно и что он исправить не умел. И мешались в нем эта радость с печалью, будто красная и черная нитки в Медовицыной вышивке.
Как-то раз проснулся он посреди ночи с чувством, будто не один. Стояло полнолуние, Медовица ушла в рощу искать траву кочедыжник, так что пустовала нынче его постель. Открыв глаза в темноте, Орешник замер, ловя в полумраке чужое дыхание. И услышал вдруг запах – такой знакомый, что разом его опрокинуло в давние годы, давно минувшие...
Пахло горячим воском, воском и клевером.