— Благодарю тебя, Господи, за дар твой! — медленно перекрестился Иван, поднял глаза к небу и радостно, по-детски, улыбнулся. — Благодарю и тебя, Михайла, радость привёз ты мне… Истомилась моя душа по радости, истомилась вкрай! Подымись, Михайла, поцелуемся! Ты — за племянника, я — за сына!
Михайло поднялся с колен, поцеловался с Иваном. Вылез из саней и подошёл к Ивану князь Владимир, радостно протянул к нему руки:
— Дозволь поздравить тебя, государь! — Даже сейчас Владимир не решился назвать Ивана братом.
Иван поцеловался с Владимиром, тяжело, по-мужски, но чуть-чуть стыдливо стёр со щёк быстрые слёзы. Подковылял Левкий, перекрестил Ивана, торжественно проговорил:
— Боже Вседержителю, творче и всему Создатель, просвяти, Господи, день сей! Радуюсь радости твоей, государь! Корень древа твоего упрочился!
Старицкие бояре остались на крыльце — ждали, пока царь сам обратит на них внимание. Ефросиньи среди них не было.
Иван стал расспрашивать о здоровье царицы, спросил: мучилась ли она или легко разрешилась от бремени?
— Мучилась, государь, — отвечал ему Михайло.
Иван огорчился, но Левкий — вездесущий Левкий! — мигом утешил его.
— Волей Всевышнего завещаны муки сии, государь, — поласкал он Ивана своей дьявольской, совращающей улыбкой. — Написано: умножая умножу скорбь твою в бремени, и в муках будешь рожать детей. Не мрачись пустыми кручинами: ты також в муках рождён, а пребываешь в светлости и благополучии! Вели пир учинить, да покрепче, чтоб от радости твоей враги содрогнулись!
— Быть так, поп! — засмеялся довольно Иван. — Отпразднуем — да на Москву!.. Окрестить младенца надобно. — Взгляд Ивана вновь обратился на Темрюка: воронёные глаза шурина заискивающе поблескивали. — Тебе, Михайла, за добрую весть — сто рублей от меня да полёта — от новорождённого! Угрим отсчитает, — кивнул Иван на насупившегося Пивова.
— Пуста казна, государь, — невозмутимо и твёрдо сказал Пивов. — Ноне кабатчикам до твоего посулу свои доложил.
— Угрим! — грозно и усовестляюще глянул на него Иван.
— Пуста казна, — ещё твёрже сказал Пивов, снял с себя шубу и кинул на руки Темрюку. — Хребтовая, печорских соболей… В Холмогорах сто двадцать рублёв исплатил. Тридцать рублёв, поди, уж простишь племяннику, Михайла Темрюкович?!
Михайло осмотрел шубу, понял: дьяк врёт на добрых сто рублей, да и не шуба ему нужна была, а деньги, но гнаться за Иваном, уже поднимавшимся по ступеням крыльца к старицким боярам, и жаловаться на самовольство упрямого дьяка Михайле было неприлично, да и неизвестно ещё, как на это посмотрел бы Иван: такая жалоба могла ему показаться вымогательством, а такую мысль возбудить в нём не дай Бог никому!
Михайло с презрением швырнул дьяку под ноги его шубу.
— Пошто мне твои обноски, холоп?! — выцедил он ненавистно и важно пошёл к крыльцу, где Иван терпеливо выслушивал поздравления княжеских бояр и принимал их немудрёные подарки.
Бояре угодливо и льстиво суетились вокруг Ивана — как-то уж особенно угодливо и льстиво, будто были в чём-то виноваты перед ним. Утаиваемая, но неутаенная тревога сочилась из их глаз, сползала с их рук, подносящих Ивану дары, взвучивалась в их слова, которые они говорили ему… Иван как будто не замечал ничего этого — улыбался счастливой, довольной улыбкой, с весёлым любопытством разглядывал подносимые ему подарки, прежде чем передать их Федьке или Ваське, но несколько раз улыбка на его лице как бы мертвела, глаза с недоумением обегали бояр, выискивая среди них кого-то, кого — он, вероятно, поначалу и сам не знал, только чувствовал, что что-то не так, что кого-то нет… Бояре-то знали, кого он выискивал, знали, кого нет… Среди них не было Ефросиньи!
В отчаянье и тоске, почти не дыша, стоял за спиной Ивана князь Владимир. Он сразу заметил отсутствие матери и понял: кончилась пора хитрых выжиданий и тайных злобствований, всё пошло в открытую. И не знал он, что будет, и не хотел знать… Тоска залегла в его душу, как медведь в берлогу, — живая, когтистая, подлая тоска, и так тяжело было, что кинул бы он свою душу Ивану под ноги, пусть топчет, пусть истязает, пусть вымещает всю свою злобу, только бы не чувствовать этого тяжкого, надсаживающего бремени, залёгшего в его душу.
— А не схоронили ль без нас твою матушку, братец? — повернулся к Владимиру Иван, стараясь остаться только насмешливым, но злоба уже закусила свои удила и понесла его душу, понесла… Он яростно оттолкнул обмерших бояр и пошёл, как идут на казнь за правое дело. Пошёл по переходам, по лестницам — легко и грозно, выставив вперёд, как таран, свою большую, страшную голову. Выхраненная тишина Ефросиньиных покоев задрожала от его яростной поступи, зашуршала, зашелестела, отползая и спасаясь от настигавшей её безжалостности, и не смогла отползти, не смогла спастись — не успела, растоптанная им.
Маленькая дверь Ефросиньиной опочивальни не скрипнула, а как будто жалобно вскрикнула от удара его тяжёлой руки. Иван, наклонив голову, решительно ступил за порог и остановился, страшный, безжалостный, исступлённый, не человек, не зверь — ком злобы и ненависти.