Иван отошёл от стены, приблизился к Ефросинье, присел перед нею на корточки — глаза его усмиряюще и властно смотрели на неё.
— Нет… — выдохнула Ефросинья, поняв Ивана, и впервые в глазах её промелькнул испуг. — Нет, — сказала она твёрже, но взгляд Ивана стал невыносим ей — она отвернулась, с болью, со страхом прошептала: — Токмо нудьма ты пострижёшь меня…
— О твоей душе беспокоюсь, тётка…
— Мою душу оставь мне…
— Богу её потребно отдать — всецело… Средь людей ей уже опасно быть. Страшна твоя душа… Страшна, тётка! Оттого и прошу: уйди в монастырь. Отстранись!.. Не навлекай своей злобой нового лиха на нашу землю. Уйди, тётка, будь благоразумна.
— Уйти и оставить тебе на растерзание всё!.. Всё, что полито моими слезами! Нешто не ведаю, чего ты хочешь?!
— Лагоды хочу и спокоя, — резко сказал Иван. — С Володимером мы уживёмся, с тобой — нет! Уйди в монастырь… Прошу, слышишь, прошу: уйди!
— Нет! — крикнула Ефросинья.
— Нет?! — улыбнулся зловеще Иван и выпрямился. Тяжёлое тело его нависло над Ефросиньей, как занесённый топор. Ефросинья приникла к полу — длинные пегие пряди её волос расстелились у ног Ивана. Иван злобно наступил на них, лишив Ефросинью возможности даже поднять голову, злобно проговорил, обращаясь больше к самому себе, чем к Ефросинье: — И чего же ты хочешь? Чего?.. Несчастная! Добыть Володимеру престол? А почто же ему быть на престоле? От четвёртого удельного родился он! Что его достоинство к государству? Которое его поколенье? Ведаю, какой яд ты в душе таишь, и иных, скудоумных, тем ядом отравляешь!.. Да истина лише Богу ведома, а не тебе! Не ведая истины, ты движешься корыстью и вновь берёшь на душу чёрный грех, выставляя Володимера вместо меня. Я не похищением, не супостатством, не кровью сел на государство… Божиим произволением рождён я на царство и не усомняюсь в том, понеже меня батюшка пожаловал — благословил государством, да и возрос я на государстве!
Иван отступил, освободил Ефросиньины волосы. Ефросинья медленно, измученно поднялась с пола, не глянув на Ивана и будто вовсе забыв о нём, пошла к образам, опустилась перед ними на колени, беззвучно стала молиться.
Иван подошёл к ней, стал за спиной…
— Не победить тебе, тётка! — уверенно и твёрдо проговорил он. — Ни за что не победить! Со мной Бог и правда, с тобой лише зло! И хоть сильна твоя сторона и велико племя злопыхов и израдцев, но, будь вас даже в тыщу раз больше, вам всё едино не одолеть меня! За что вы стоите? За себя лише… За благополучие своё… Я же стою за себя и за Русь. Да, и за Русь! Нещадный, злобный, мерзкий… ублюдок, как мнишь ты и оные, но я, слышишь, я стою за Русь, а не вы — чистые, благоверные, непорочные… Вам не дано положить душу за други своя, ибо вы положили души свои за самих себя, и страсть ваша — истлевшая головешка! Она не осветит ваш путь и не согреет ваши души… Но пожар от неё может заняться… Может! Однако и на пожарище через год прозябает трава… И на пожарище я построю то, что задумал!
Глава третья
1
В первое же погожее утро дьяк Разбойного приказа Василий Щелкалов велел заседлать лучшего своего жеребца и по давней и неизменной своей привычке, прежде чем ехать в приказ, отправился на посад: обсмотреть, проведать, проследить, где что делается и как делается? До всего ему было дело, до всего нужда: ездил по Москве как хозяин.
Чуть завидят его посадские — хоронятся по дворам, по избам. Лучше не попадаться ему на глаза: уж больно придирчив и въедлив дьяк. Ни за что ни про что прицепится, сыщет вину любому…
Не любят за это Щелкалова на Москве. Знает дьяк про эту нелюбовь — гордится. Когда едет по посаду и видит, как прячутся от него посажане, довольная ухмылка вползает ему на лицо. Его маленькие, вечно прищуренные глазки ещё проворней принимаются зыркать по сторонам. Под каждую подворотню заглянет, по дыму, на нюх, узнает, в какой избе в пост скоромное готовится или тайно от мытника брага варится.
Не дай Бог, если до его проезда кто-нибудь не поспеет отворить ставни: непременно в приказ повелит явиться. А уж там допытаются, почему в светлое время за ставнями сидишь? Чего сроду не думал и не делал — и в том сознаешься!
Пока держалась непогода, и пожили посажане спокойно. Не показывался Щелкалов на посаде: не хотел морозиться, а может, и боялся, что в такой завирюхе тюкнут обухом в темя, и только недобрый помин останется о нём. Злобы на него посажане накопили премного: каждый терпел от дьяка, и у каждого на него был припрятан за пазухой камень…
Знал об этом Щелкалов и в глубине души страшился посадских и за этот свой тайный страх ещё сильней измывался над ними.
Нынче никто не попался под руку, хотя и проехал он уже добрую половину своего обычного пути.
— Прячутся, ублюдки! — вздосадовался Щелкалов.
С утра у него всегда ломило душу — от тяжёлых снов и от постного завтрака. Не отыграйся он на ком-нибудь, не вызлись, не отведи душу — весь день будет мучить его тоска.