У поэта приливная волна того старого гнева уже давно трансформировалась и улеглась, но, тем не менее, в этот момент испытания и личной опасности снова чуть всколыхнулась и приподнялась над резким всхолмлением телефонного разговора. Поэт не может быть неискренним, никогда. Пастернак знал это и попытался объяснить Сталину, что в литературе есть дружба и есть отношения. Здесь, как за кулисами театра, все очень сложно. Но птицелов уже везде разлил клей, на котором должна была прилипнуть птичка.
«Но ведь он же мастер, мастер!» — Сталин провесил эту мысль как раздражающую приманку. Может быть, он и рассчитывал на неадекватный восточному представлению о дружбе ответ.
«Да не в этом дело», — ответил поэт. Как и многие представители советской литературной элиты, Пастернак хотел дружить с властью. В конце концов, он первым написал стихотворение о Сталине, если не считать, конечно, Сергея Михалкова, опубликовавшего прелестный стишок про некую девочку Светлану. Обычно детские стихи просто так не появляются в «Правде». А разве не хотел дружить, вовлекая Сталина в неосуществившуюся переписку, Булгаков? Дружба с властью делает писателя почти неуязвимым в своей собственной среде. Не совсем наивный Пастернак, играющий сразу две игры, тут же, в телефонном разговоре, признается, что давно хотел встретиться с товарищем Сталиным и «поговорить серьезно». В бытовой психологии есть такой прием вовлечения собеседника на свою площадку.
«О чем же?» — великий читатель все же интересовался своими поэтами. Дневников он не писал, но память была хорошая. Хотел все знать. Пастернак, как и положено интеллигенту, продолжая заманивать собеседника и стремясь казаться интересней, чем того требовал разговор, ответил в философском плане. Распушил павлиний хвост: «О жизни и смерти». Но птичка уже была на клею. Вождь всех народов переложил ответственность за жизнь и свободу одного великого поэта на другого. Интрига заключалась в том, что те оба были евреями. Правда, оба формально отошли от иудаизма: один принял протестантство, другой… в стихах увлекается новозаветными сюжетами. Похоже, что у одного из них заиграло очко. Сталин хорошо знал эту интеллигентную публику. Хотя бы по эпизодам борьбы с Троцким и его окружением.
Как быстро в сознании творческого человека проносятся разные фантазии и литературные видения. Может быть, лишь несколько секунд или минута потребовались Сане, чтобы разделаться с давней загадкой психологов и литературоведов. Да и он ли все это решил? Здесь, в этом доме, стены такие, что не позволяют ни душе, ни сознанию лениться. Подскажут и подведут к решению. Есть ли вообще в Москве еще подобные дома? Есть, конечно, местечки, которые обросли вечными вопросами. Но уж на Лубянку, в Кремль, в ведомства Кудрина и Чубайса пусть лезут другие любители. <…>
<…> Любовь Сани к кафедре общественных наук связана с еще одним обстоятельством. Он давно привык при осмотре помещения утром или даже вечером, когда сотрудники уже разошлись по домам, закусывая чем‐нибудь вкусненьким, оставшимся от профессорского застолья, обязательно любопытствовать, что за рукописи оставлены на столах. Для общего развития. Будто берешь в библиотеке книгу, которую все время перехватывали у тебя из‐под носа другие. Здесь безнадзорно лежат такие увлекательные студенческие курсовые, такие замечательные работы аспирантов по эстетике, такие новаторские рефераты по древней Греции или Междуречью, что просто зачитаешься. Вбираешь в себя эти сливки и сгустки мыслей и тут же умнеешь. Саня любит здесь повышать свой культурный уровень. Вот и сейчас, держа в одной руке бутерброд с семгой, а в другой кусок «Птичьего молока», он пробегает взглядом по столешницам и на столе лаборантки кафедры Валентины Ивановны, уже немолодой женщины, вечно что‐то читающей, вместо того чтобы вовремя составлять ведомости или перепечатывать экзаменационные билеты, спотыкается почему‐то о раскрытую, но лежащую обложкой вверх книжку со странным названием: «С гурьбой и гуртом…» Автор — П. Нерлер. Саня опрометчиво подумал: «С чего бы это Валентина Ивановна занялась животноводством? Про выпасы читает, о гуртах». Перевернул книгу — и… Сразу бросилось в глаза: «Сов. секретно». Разве возможно в молодом любознательном возрасте пройти мимо такого начала? Но дальше шло еще занятнее: «Союз писателей СССР. 16 марта 1938 года. Наркомвнудел тов. Ежову Н. И.» Кем был Ежов, Саня знал. Сердце у него полно и мощно застучало. Это было редчайшее попадание в десятку: уже на второй строке письма высветилась фамилия Мандельштама. Что, на ловца и зверь бежит? Возможно, здесь подошла бы и какая‐нибудь другая пословица — слишком уж много сегодня Саня думал об Осипе Эмильевиче. Но почему книжка к его приходу на кафедру оказалась открытой именно на странице с самым подлым за все время существования человечества и писателей письмом? Тут не без чертовщины!