Я ступал своими сандалиями по твердому, чистому и сухому асфальту и думал о том, как все мы — птицы, звери, растения, насекомые, облака, люди — все мы не разлетаемся в космос от бешеного вращения Земли, как все-таки притягивает она нас, держит возле себя, не отдавая бездонному космосу. В черном и теплом воздухе проступали первые звезды. Я вспоминал, как думал о них тогда, в автобусе, как смотрел на них каждый раз, как мне было плохо и одиноко. Мне пришли на память слова нашего лектора по естествознанию: «Земля и жизнь на ней — это плевок на асфальте, это плесень в углу комнаты. По масштабу. Но по значению это, быть может, попытка вселенной понять себя». Я думал о бесконечности замкнутой в себя вселенной, о крохотности нашего шарика — и о космическом масштабе страстей, которые на нем постоянно бушуют. Человек по размеру — даже не плевок, а одна молекула этого плевка на асфальте — по сравнению со вселенной. Но эмоций и внутренней энергии его хватило бы на уничтожение этой вселенной, на гигантский апокалипсис, когда он зол и разгневан, когда он ненавидит или бешено отчаялся. И на создание новой, волшебной и прекрасной, вселенной — когда он влюблен и счастлив. Одной мыслью своей — даже не плевком, не молекулой его, не атомом, а каким-нибудь электроном этого атома — по размеру — он способен объять весь восхитительно и чудовищно огромный космос, вжиться в страшный межзвездный холод и расплавиться и вскипеть в безудержном жаре звезд, исчезнуть и сжаться до невидимой глазу точки в черной дыре — и лопнуть от отсутствия давления в безвоздушном пространстве, как космонавт без скафандра. Одна мысль его, одно чувство может быть больше, чем всё мироздание.
Надо было помочиться, я спустился по откосу в ложбинку, по которой ходили поезда. Я стоял и мочился, выписывая на земле имя «Леша» — это был мой частный 14-летний ученик. Мимо несся поезд дальнего следования. В окнах его горел свет. Усталые и странные люди ужинали, говорили и ехали, ехали куда-то вдаль, к своей судьбе или от нее.
Казалось, что на западной части небосклона кто-то раздавил миллионы тонн малины, и сок ее пропитал весь воздух от земли до космоса.
Я поднатужился и написал поезду на колеса, а потом долго и глубокомысленно смотрел ему вслед. Было страшно и хорошо. Страшно — от жизни и хорошо — от нее же.
Завтра был урок с Лешей.
11
Два кирпичных дома вафельного цвета с желто-оранжевыми балконами целовались друг с другом в луже.
Тополь рвался своей кроной в небо, в безбрежность распахнутых настежь облаков. Но чем более страстно он это делал, тем глубже уходило его отражение в луже на дно, вниз, к центру Земли.
И снова я шел по этой освещенной и освященной солнцем улице, снова мелькали мимо меня разноцветные машины, в том числе мои любимые старые грузовые «ЗиЛы», от которых так вкусно пахнет бензином, которые возили в моем детстве продукты в магазин возле нашего дома и за которыми так интересно было гонять на велосипеде. Снова глядел я прямо на ходу в раскрытый блокнот с планом урока, мучаясь от того, что не отрабатываю, наверно, тех денег, которые мне за него платят. Но теперь я чувствовал и что-то иное — словно вырвался в новое измерение, пугающее и пьянящее, изумляющее и сводящее с ума. Я себе разрешил. Я понял, что пора начинать соблазнять его, что пора делать свои мечты реальностью — или позором и кошмаром.
На солнышке золотилось пушистое кучевое облако. Его выдохнул из себя какой-то небесный великан. Возможно, это был Бог.
Я поднялся, как всегда, по короткой, из трех ступенек гранитно-мраморной лестнице, — и почувствовал вдруг, что меня впервые пугает ее жесткость. Мне было страшно на нее наступать. В своей обостренной чувствительности я увидел в ней жесткость мира. Мне хотелось, чтобы она была мягче. Я невольно представил вдруг, каково на нее падать.
Потом была тяжелая и глухая металлическая дверь подъезда. Я нажал на кнопку — в будке консьержки еле слышно зазвенел звонок. И снова мне пришло в голову причудливое сравнение. Я подумал, что так вот и человек, например, я в юности, просит порой красоту и любовь у этого мира: нажимает на маленькую кнопочку, чтобы кто-то, возможно, сжалился над ним и отворил громоздкую и прочную дверь, которой он от него отгородился. А пока он будет решать, ты будешь стоять на солнцепеке, на проливном дожде, на ветру или на колючем морозе и ждать его милости, которой, возможно, никогда и не последует.
А теперь, может быть, уже сегодня, мне предстоит эту дверь взломать.
В будке зашевелилось, зашебуршало, забулькало, и раздался тонкий писк — словно едва заметный знак, который подают нам, чтобы показать, что можно войти, что мы нужны.
Я потянул на себя могучую дверь и вошел в идеально скользкий и прохладный после уличной жары коридор.
— Вы к кому? — спросила меня консьержка.
— К Тарасенко, — ответил я. — Я их частный преподаватель.
Она удовлетворилась и вернулась обратно в будку — смотреть в окно, на полыхающий за ним день, на это ослепительно яркое и жаркое лето.