Я ловко повернул карандаш в руке и, хищно глядя в его покорно-чувственные светло-карие глаза, стремительно вонзил его в смуглое овальное углубление на его стройном теле. Он чуть вскрикнул — но даже не думал возражать. Ему нравилось — нравилось быть моим обнаженным рабом.
Прочувствованно глядя мне в глаза, вы, господа присяжные, спросите с патетически горьким упреком:
— За что вы их так презираете?
— Я? — не совсем пойму я. — Я их люблю. Я же говорю так про каждого и каждую из них.
— Но любовь ваша свысока! — морализаторски завопите вы.
— Свысока? — задумаюсь я. — Это смотря с какой стороны посмотреть. Я восхищаюсь их красотой и, у многих, эмоциональностью. Я допускаю, что здесь они, возможно, меня превосходят. Здесь я, наоборот, смотрю на них снизу вверх. Но в плане эрудиции, глубины мысли и ощущений, наверно, все-таки я их круче. Я смотрю на них сбалансированно, а не свысока. Я мечтаю улучшить свою породу. Я хочу дать им то, чего нет у них, но в избытке есть у меня, и взять у них то, чего не хватает мне, но в избытке есть у них. Своим «извращением», чрезмерностью его я стремлюсь, как ни парадоксально это прозвучит, к умеренности, к золотой середине, к гармонии.
— Но вы же почти ни за кем из них не признаете души! — не уйметесь вы. — Разве это не снобизм? Вы же только себя человеком считаете!
— А кто сказал, что человек лучше красивого и страстного, вечно голого зверька? Я, может, и сам хотел бы им быть… К тому же я действительно не вижу в них того, что считаю человеческой душой. А если вижу, то говорю. Это не снобизм, а констатация, пусть и субъективная.
— Но почему вас так привлекают именно бездушные красавицы и красавцы? — спросите вы уже несколько спокойнее.
— Наверно, переполнения боюсь, — засмеюсь я. — Две гипертрофированных души — это слишком много. Мне хочется равновесия. Представьте себе океан, лижущий пустыню. Океан будет давать ей прохладу и влагу, она ему — жар и сухость. Как может пустыня давать океану влагу? Или океан ей — сухость? Каждый дает то, что у него есть, и берет то, чего нет. Вот и всё.
— А, хер с вами, — махнете вы рукой. — Хотя я не понимаю, почему одна интересная душа не может общаться с другой. Разве они не могут друг друга обогатить?
— Да, по-дружески — да! — воскликну я. — Но когда я хочу, речь идет в конечном счете о размножении, даже если оно невозможно. О продолжении меня. О том, каким я хочу видеть себя другого, себя следующего — своих детей. А я не хочу, чтобы их детство и юность были полны каких-то жутких внутренних терзаний. Я не хочу, чтобы они были в изоляции в этом мире. Я не хочу, чтобы они были одиноки. Я не хочу, чтобы их никто не понимал. Я не хочу, чтобы они так часто и страшно думали в юности о самоубийстве, как думал о нем я. Да, я действительно хочу, чтобы у них было меньше души и тяжести и больше тела и легкости.
— А думаете, дело именно в самом наличии души? — вы задумчиво потрете рукой подбородок. — Может быть, дело все-таки в ее содержании? Грубо говоря, к страданиям приводит не сама душа, а ее болезненность? Может, не тело вам нужно, а тоже душа, но более здоровая?
Эта мысль станет для меня неожиданной. Она даже немного поразит меня.
— Звучит логично, — соглашусь я. — Но мой член этому не верит. Если бы всё общество или хотя бы большая его часть была глубоко духовной — в широком, разумеется, а не в узко религиозном смысле, — то да, это было бы справедливо. Но мир, по ряду причин, в целом совсем другой. Мой член просто не верит, что можно иметь большую душу, интересоваться качественной культурой и при этом не быть в той или иной мере одиноким, хотя бы в детстве и юности. Может, и можно, но он этому не верит. Хотите с ним поспорить?
18
На другом занятии он, полуголый, подавал мне сок. Я снова почувствовал себя зажравшимся древнеримским патрицием, которого обслуживает преданный ему раб. В это время я раскрыл свой блокнот, где писал план занятия, и стал там что-то читать или отмечать. Он, полный естественного мальчишеского любопытства, склонился надо мной, чтобы посмотреть мои записи. Случайно он коснулся своими органами моего левого локтя. Я внутренне вздрогнул и поразился — тому, что он остался на месте. Когда речь не идет о влюбленных, друзьях или родственниках, то любое незапланированное, я бы даже сказал: несанкционированное прикосновение, а уж тем более — к половым органам, вызывает неловкость, а порой и немалую. Отстраняются немедленно. Он же стоял так, будто ничего не происходило. Может, он не чувствовал? Но как такое могло быть, если даже я своим локтем прекрасно всё ощутил, а половые органы уж куда чувствительней локтя? Заметил, но не придал этому значения, не посчитал это неправильным, странным? Но почему? Неужели он специально это сделал? Неужели он хотел ко мне прикоснуться, потереться об меня если не голым телом, то хотя бы самой чувствительной его частью, пусть и одетой? Может, он хочет того же, что и я, только стесняется об этом сказать?