Я подумал, что было бы неплохо взять и толкнуть его сейчас локтем прямо в пах. Не ударить, нет, это было бы слишком грубо. Все-таки садизм должен быть с человеческим лицом. Просто толкнуть. Мягко, но чувствительно. Во-первых, я насладился бы тем, как открытое тело его немного склонилось бы, как у него бы перехватило дыхание. Да, я почувствовал бы себя счастливым от того, что сделал это я. А во-вторых, — может быть, это еще более важно, — я проверил бы его реакцию на это. Я, может, и не понял бы всех тонкостей его ощущения, но я бы вполне мог понять, скорее понравилось ему это или скорее нет. В первом случае я бы знал, что действовать можно и нужно смелее, быстрее, решительнее. Во втором случае я бы понял, что, может быть, нужно остановиться, а то и вообще всё это прекратить.
Итак… в чем же дело? Что мешает мне толкнуть его в пах? Это будет слишком нагло, слишком откровенно? Но ведь всегда можно сделать вид, что так получилось случайно, что я просто хотел развернуться. Можно будет даже извиниться за свою «неловкость». Так что же? Наверное, я боюсь… Но чего? Самого действия? Нет. Колоть и гладить ученику голенький пупочек — тоже ведь не хрен собачий, но я это сделал. Значит, я боюсь того знания, которое могу получить от этого толчка. Знания, что ему не хочется мне отдаться. Знания, после которого я перестану понимать, что мне вообще нужно делать. А может, не меньше я боюсь знания того, что он хочет, жаждет, мечтает быть моим голым рабом, что мечтаем мы об одном и том же? Может быть, я слишком боюсь того, к чему шел всю жизнь — и чуть было ни пришел с Максимом?
Он поставил мне сок под левую руку, но я специально положил ручку на стол и взял стакан правой рукой, — чтобы не убирать левый локоть от его органов. Я боялся даже пошевелить своей левой. Я не мог ни толкнуть его в пах, ни отстраниться от него. Он будто сковал меня мучительно-сладкими цепями.
Я пил апельсиновый сок, мир наполнялся свежестью и оранжевым цветом. Я закрыл глаза. Блокнот мой сам собой закрылся, и секунд через пять Леша отошел. Почему? Потому что у него уже не было внешнего повода стоять ко мне так близко? Или потому что ему действительно нужен был только мой блокнот, а теперь он закрылся?
Черт, сколько ж можно рассуждать! Вот уж воистину — гнилая интеллигенция! Действовать, действовать пора!
Перерыв закончился.
— «Моя бабушка была учителем», — прочел я из того же учебника.
— My Granny was a teacher, — медленно, но верно перевел Леша.
— Правильно, — сказал я. — Ты любишь экспериментировать? Пройдемся мочалкой по ленинским местам?
— Чего? — не понял мой мохнатый зверек.
Вместо ответа я провел пушистой кисточкой на верхнем конце карандаша по его расслабленному, бледно-розовому левому сосочку. Он немного опешил от неожиданности.
— Ну как? — спросил я его как можно спокойнее и нейтральнее. — Нравится?
— Нормально, — ответил он таким же тоном. Было видно, впрочем, что ему этот тон дался тяжелее, чем мне.
И еще было видно, что кружочек его напрягся, потемнел, съежился и одновременно набух, насколько это возможно у мальчика.
— Так вот что для тебя норма! — воскликнул я издевательски.
Он как открыл рот, так и закрыл. По сути, я приписал ему свои извращенные наклонности. Можно даже сказать, перекинул. Это было ловко и дерзко. Я сам не ожидал от себя такого. Я похихикал над ним немного, он как-то беспомощно улыбнулся и не нашел, что ответить.
— «Нас вчера не было дома», — прочел я дальше.
— We was not at home yesterday, — перевел Леша быстро и неверно.
Острие моего карандаша вонзилось в самый центр его до сих пор темного нароста. Когда-то, когда моему мозгу нравилось считать зверьком мое собственное тело, я втыкал карандаш и в собственный сосок. Это было совсем не больно. Чтобы что-то почувствовать, нужно ввести его очень глубоко, до самой кости. И я дошел до его ребра. Сосок, выпуклость, превратился в кратер, как пупочек. Это возбудило меня еще больше. Я повернул острый грифель карандаша прямо в его розовой кнопочке, не ослабляя нажима. Он судорожно втянул в себя воздух — как бы беззвучно вскрикнул. Это было восхитительно.
— Ну как? — спросил я. — Не больно?
Я специально поставил вопрос именно так. Я начал бояться, что если я спрошу его, понравилось ли ему, то могу получить отрицательный ответ… и тогда всё застопорится. А так я вроде как спросил его о его мужестве. Типа как взял на «слабо».
— Нормально, — ответил он снова.
Ах, черт! Ведь я же хотел уважать если не закон, не мораль, то хотя бы нравственность! А если так, то я обязательно должен спросить его, понравилось ли ему. Да, но ведь это будет уж совсем странно: уколоть до кости, повернуть грифель в его нежной и сильной плоти, — а потом еще и спросить: тебе нравится? Ведь это уже откровенное садо-мазо будет. Нет, лучше в следующий раз я уколю, но поворачивать не буду или только чуть-чуть. А сейчас спрашивать не надо. Не надо.
Нет… лучше сейчас вообще не колоть. Только гладить, если правильно отвечать будет.
Успокоив его несколькими заслуженными поглаживаниями, я внезапно сказал: