Я догадывался, что мальчик и сам пробует писать. Ждал, что он покажет мне свои опыты. Игорь много раз пытался заговорить об этом, но в последний момент срывался, как удачливая рыбка с крючка.
Родители у него были, по авторскому определению, «тёмные». И если матери Игорь – пусть и неохотно! – прощал равнодушие к изящной словесности, то отцу от него доставалось крепко:
– У него вместо мозгов – мышцы.
Это слово Игорь произносил по-детски: «мы-шы-сы».
Увы, сегодня я не мог сосредоточиться ни на Игоре, ни на других своих пациентах – теперь я думал только о Лолотте. Чуткий мальчик моментально просек моё состояние:
– Вы как будто не здесь!
Он надулся, и я взял себя в руки. Через силу общаясь с Игорем, я продолжал думать о Лолотте – и вспоминал всё больше деталей и тех мелочей, которые невозможно придумать.
Или только кажется, что невозможно?
… Мир вокруг нас – один, но каждый видит его по-своему, присваивает некую часть и назначает единственно верной. Тысяча миров для тысячи художников. Для кого-то мир – это цветы, для кого-то – пустые холодные улицы, для Модильяни – лица. Бесконечные лица, галерея овалов, кругов, треугольников и квадратов. Лица, и ещё – плечи, руки. Неважно, похоже или нет, неважно, доволен ли заказчик (какие там заказчики, не смешите!) Слова «я так вижу» пока что не стёрлись, не слились в одну строчку, как у пьяного наборщика. Лица, знакомые и нет, глаза – как прорези в масках. Толстяк-гуляка (цилиндр, гвоздика в петлице, под руку с бровастой хохотушкой: нарисовать бы такую!) вертит в руках листок с двойным портретом, который Модильяни предложил ему купить за пять франков – а потом возвращает:
– Мазня! Мой сын рисует лучше!
И эти слова тоже пока что не стёрлись – звучат свежо и честно.
В плохие минуты Моди кажется, что лица на его портретах – маски, которые можно снять, но он этого почему-то не делает. Абсент – зелёная фея – утешает его, шепчет на ухо прохладными губами – придёт твоё время, придёт! Рассказывает сказку на ночь – сын толстяка в цилиндре вырастет в дородного мсье, станет коллекционером, и однажды наткнется на редкий рисунок великого Модильяни, и вскрикнет: стоп, это же мой отец с какой-то женщиной! Мсье захочет купить рисунок, но теперь он стоит значительно дороже первоначальных пяти франков, а потом владелец и вовсе откажется его продавать. Зеленая фея рассказывает правду, или то, что могло бы стать правдой: ведь человеку, художник он, или нет, всегда показывают единственную вариацию, а их тысячи, тысячи! Но Модильяни не хочет ждать, пока придёт его время – он вырывает у толстяка листок, рвёт его на четыре части и уносит в отхожее место: повесить на гвоздь. Самое то! Подотритесь моим талантом, покажите, каким местом вы цените душу художника.
В Ницце, с любимой Жанной, он зачем-то вспомнит об этом. Море шумит, будто кто-то листает альбом – страницу за страницей.
Певица в ресторане берет верхнюю ноту – словно тянется рукой к высокой ветке, где трепещет зелёный лист.
… Прежде я ни разу не был в офисе Евгения Алексеевича – он переехал сюда недавно, и с гордостью показывал теперь свои владения. Открывал дверь за дверью и остро взглядывал на меня, проверяя реакцию. Достаточно ли я восторгаюсь, сильно ли завидую. Я восторгался и завидовал от всей души! Мне такого офиса никогда не заиметь – даже если я буду принимать пациентов по двенадцать часов в день без выходных. У Евгения Алексеевича была светлая приёмная с панорамными окнами – за ними послушно лежал весенний город, свежий от дождя. Секретарша приветливо цокала каблучками, пофыркивала кофейная машина, и ковёр под ногами расстилался как скатертью дорога. В кабинете стояли классическая кожаная кушетка и уютный рабочий стол размером с бильярдный – так и тянуло сесть за него и задумчиво сложить руки «домиком», пока пациент, вытирая слёзы бумажными платочками, будет рассказывать историю своих горестей (с радостями к нам не ходят).
От меня разило завистью, как по́том – Евгений Алексеевич был доволен. Но вскоре этот запах исчез, а с ним испарилась и зависть. В новёхоньких декорациях коллега выглядел дряхлее обычного. Болтливые пигментные пятна на щеках, обвислая кожа норовит слезть с пальцев, и да, Игорь, прав – он красит волосы. И брови.
Евгений Алексеевич демократично сел со мной рядом на кушетку. Секретарша (чулки телесного цвета, а ноги – небритые: волоски были хорошо заметны, и меня это некстати взволновало) прикатила столик с кофейными чашками, печеньем и конфетами. Евгений Алексеевич отпустил её властным жестом, каких я у него прежде не замечал. Но когда мы остались вдвоём, он снова превратился в старого доктора, которого я хорошо помнил. Евгений Алексеевич энергично потёр нос и так близко наклонился ко мне, что я невольно отшатнулся – показалось, он хочет меня клюнуть.
– Так что у вас стряслось, Мишенька?