Я пытался с ней спорить: а как же искренность? Как ни маскируй подлинное чувство, оно всё равно сбросит с себя покровы – как одеяло июльской липкой ночью – и предстанет однажды во всей свой прямодушной наготе. Но жена считала, что искренность ничего не стоит в сравнении с душевной раной творца – мы тогда обсуждали нашу институтскую подругу, выпустившую сборник стихов. Подруга жаждала обсуждений и восторгов, мы оба сочли стихи беспомощными, и, в конце концов, я просто ушёл из дома на весь вечер, а жена отдувалась в одиночестве, на все лады расхваливая поэзию этой самой Марины. Впоследствии Марина стала известной сценаристкой, и, по-моему, она до сих пор дружит с моей женой.
Иногда я понимаю, почему она от меня ушла.
Я бы тоже от себя ушёл, если мог.
Геннадий слушал меня, сияя от счастья. Доставал всё новые и новые картины. Я боялся, что они никогда не закончатся, – как вдруг, на моё счастье, между натюрмортом в красно-зелёной гамме и портретом женщины, похожей на мурену, мелькнула обнажённая натура. Знакомый землистый фон, обнажённое тело, вместо глаз – чёрные прорези.
– А это здесь как оказалось? – Геннадий изображал удивление на лице немногим лучше, чем реальность на холсте. – Это я поначалу копировал помаленьку, сами знаете. Модильяни.
– Поразительно точная копия! – сказал я.
Пациенты удивились бы мыслям, что роятся в голове доктора. Так роятся, что уже почти что роются! Глубокомысленное покачивание этой самой головой, сомкнутые кончики пальцев и внимательный взгляд часто скрывают неприязнь, осуждение, досаду. Да, я лицемер, но ведь и все остальные, за исключением детей, глупцов и юродивых, точно так же проживают одновременно в двух, если не больше, мирах.
Геннадий жарко вспыхнул от счастья, а я сказал:
– Удивительное совпадение, потому что я к вам пришел именно по этому поводу! Очень нужна консультация насчёт одной работы Модильяни.
Это был жестокий удар в область тщеславия, прямиком по зонам радости и счастья. Геннадий начал прямо на глазах сереть и оседать, как подтаявший сугроб. Принялся убирать со стола работы одну за другой, – небрежно, как грузчик в порту швыряет чемоданы.
– Коньяк-то давай, – сказал он покончив с этим делом. Без улыбки лицо Геннадия стало одухотворённым и почти красивым – она уценивала его внешность ровно вполовину.
Мы выпили. Геннадий порозовел, закурил. Двумя пальцами поманил репродукцию с портретом Лолотты, как будто она была должна сама к нему приблизиться. Я помог. С минуту Геннадий разглядывал картину, а потом решительно хрюкнул.
– Это никак не Модильяни! – заявил он. – Эпигонство!
В доказательство притащил альбом – на обложке грустно улыбалась тонкая девушка с длинной шеей: такой длинной, что голова казалась насаженным на неё сверху посторонним предметом.
Как только Геннадий оказался на своём привычном поле, – да ещё после двух стаканов – он тут же утратил трогательную неуверенность в себе. Теперь передо мной сидел настоящий знаток своего дела, неспособный робеть в принципе.
– Моя тема – русский авангард, – заявил Геннадий. – Но это не значит, что я не могу отличить подделку от оригинала.
– Тут же сказано: Чикаго. – встрял я. – Институт искусств.
Геннадий засмеялся. Подумаешь, институт! Знал бы я, сколько подделок висит на стенах уважаемых музеев, содрогнулся бы.
Я еле успевал подливать коньяк в его стакан, – лекция нуждалась в обильном смачивании, и, судя по всему, брак с Эльвирой Аркадьевной распался не только по причине неожиданно заявившего о себе призвания.
– Модильяни мечтал стать скульптором. Он начал красить холсты потому что это было дешевле. Материалы стоили меньше. А еще у него с детства был туберкулёз, и вся эта возня с гипсом, с камнями – это было очень вредно для его здоровья, понимаешь? Вот, смотри! Голова, известняк. Видишь? Это – Модильяни. Вот Жанна Эбютерн, это тоже – Модильяни. А твоя Лоллотта – подражание. Неплохое, конечно, но никакого отношения к Амедею не имеет.
Амедео уже стал у него Амедеем.
Скульптурная голова на фотографии в книге выглядела довольно странно – нос и глаза были похожи на схематическое изображение пальмы, а рот крепился снизу, под носом. Идол, подумал я.
– Ему нравилось примитивное искусство, – зевнул Геннадий. Он тёр глаза как ребёнок.
– Две недели не пил, – признался художник, и только тогда я понял, как виноват перед ним. Внимание Геннадия было уже почти полностью расфокусировано, но сознание отступать не желало – он был обижен тем, что я увидел в нём не художника, а искусствоведа, и помнил, лелеял эту обиду. И в то же самое время он хотел мне помочь. Хороший человек был этот Геннадий.
Последнее, что он сообщил мне, прежде чем вырубиться лицом в палитру – я в последний момент успел её вытащить – касалось глаз Лолотты.
– У него почему глаза у всех такие? Да потому что это – скуль-пту-ра! Он их не рисовал, он их рубил, понимаешь? А эта твоя Лолотта смотрит живенькими такими … глазками… Я бы её трахнул… м-да.
Геннадий уснул резко, в момент, как будто ему выключили подачу энергии.