Шуваловы торжествовали. “Бедный родственник”, покорно выполняя волю своих влиятельных кузенов, стал любовником императрицы. Положение Шуваловых упрочилось еще больше. Разумовские, однако, нашли способ помешать счастью своих соперников: зимой 1750/1751 года внимание Елизаветы привлек двадцатилетний Никита Афанасьевич Бекетов, недавний выпускник Шляхетного корпуса. Иван Шувалов на некоторое время отошел от двора. Как полагают, “Зима” Поповского представляет собой именно аллегорический отзыв на его опалу; во всяком случае, Ломоносов послал ее Шувалову в мае с письмом, содержащим прозрачную аллегорию: “Дай Боже, чтобы прежестокая минувшей зимы стужа и тяжелой продолжительной весны холод награжден был вам прекрасного лета приятной теплотою…” В самом деле, звезда Бекетова скоро закатилась. Якобы коварный Петр Иванович Шувалов присоветовал юному щеголю крем для сохранения кожи, от которого у того выступили угри. По другим сведениям, Бекетова подвели его занятия поэзией. Никита Афанасьевич и его друг Иван Елагин разучивали свои свежесочиненные песенки с малолетними певчими придворного хора. Мавра Егоровна оговорила Бекетова перед императрицей, дав его дружбе с мальчиками “дурное толкование”. Иван Шувалов вернулся ко двору и до конца жизни Елизаветы был с ней неразлучен.
Так тихий юноша-книгочей стал всемогущим фаворитом. Больше чем фаворитом: он был ближайшим помощником Елизаветы, представлял ее в Сенате, участвовал в решении важнейших государственных вопросов, особенно внешнеполитических. Он не занимал никаких официальных постов, демонстративно отказывался от них, утверждая, что “рожден без самолюбия безмерного, без желания честей и знатности”, довольствовался чином генерал-поручика и придворным званием обер-камергера; но слово “Камергер” в последние годы жизни Елизаветы стало именем собственным: и высшие чиновники, и иностранные послы хорошо понимали, о каком именно камергере идет речь, и для них не было секретом, насколько влиятелен этот мягкий и учтивый человек. Бывало, что больная императрица неделями не желала видеть никого, кроме Ивана Шувалова.
Наконец, он самостоятельно возложил на себя функции “министра просвещения” и за десять лет сделал (при участии и иногда по проектам Ломоносова) для образования и культуры в России больше, чем кто бы то ни было после Петра и до Екатерины. В сущности, он делал то, чем должен был заниматься, но не занимался Кирилл Разумовский. При этом он был (в отличие от своих двоюродных братьев) подчеркнуто бескорыстен. Впрочем, семейные доходы и подарки императрицы и так позволяли ему жить на самую широкую ногу.
Шувалов старательно учился у Ломоносова – собственноручно полностью законспектировал его “Риторику”! – но писать стихи так и не выучился. Он был начисто лишен не только таланта, но даже версификационных способностей. Вот самый известный образец его стихотворных опытов – стихи на собственный день рождения:
Вирши нескладные, но чувства достойные и трогательные.
При чтении писем Ломоносова Ивану Шувалову невольно обращаешь внимание на гипертрофированную почтительность, с которой знаменитый ученый и писатель, зрелый человек обращается к “его превосходительству”, к своему “патрону” – двадцатилетнему с небольшим человеку, еще без всяких заслуг. “Нет ни единого дня, в который я бы не поминал о вашей ко мне милости и ей бы не радовался”. Уже Пушкину приходилось объяснять подобное поведение Ломоносова. Его слова стоит процитировать: “Дело в том, что расстояние от одного сословия до другого в то время еще существовало. Ломоносов, рожденный в низком сословии, не думал возвысить себя наглостию или панибратством с людьми высшего состояния (хотя, впрочем, по чину он мог быть им и равным). Но зато он мог за себя постоять и не дорожил ни покровительством своих меценатов, ни своим благосостоянием, когда речь шла о торжестве его любимых идей”. К этому можно добавить, что Вольтер и французский философ-просветитель Гельвеций, лично от Шувалова никак не зависевшие, в своих письмах расточали ему не меньшие любезности, чем Ломоносов.