“Вашему высокородию известно, как я неоднократно вам словесно жаловался на неприличные поступки лаборатора Бетигера ‹…›. Однако все сие пропускал я для того, что он свою лабораторскую должность отправлял по моему указанию как должно, и, надеясь на его исправление, сносил я оскорбления. Но противу моего чаяния, почувствовал я от его домашних большие грубости. Для множества почти денно и ночно часто приходящих на его квартиру гостей разных званий и наций беспокойство так умножилось, а ночью часто стоят полы для приезжающих к нему колясок и одноколок. Сверх тому от служанок чинятся ему напрасные наглые обиды, так что недавно девка его бесчестными словами дочерь мою с крыльца сослала, и как жена моя вышла и спросила, зачем девка сия так поступает, то она, поворотясь задом и опершись о перила, давала грубые ответы. И как уже прежде неоднократно было, что оный Бетигер за обиды, моим домашним учиненные, людей своих не наказывал, а суда на них просить смешно и стыдно, для того велел я ту девчонку посечь лозами…” Почему-то Бетигер, вместо того чтобы “поблагодарить за научение” своего начальника, который отечески посек его служанку, стал жаловаться президенту. Ломоносов в ответ попросил канцелярию уволить беспокойного лаборатора, а на его место принять “холостого одинокого человека”, а именно Василия Клементьева, студента Академического университета, окончившего курс в 1753 году.
Клементьев как раз представил диссертацию на физико-химическую тему – “Об увеличении веса, которое некоторые металлы приобретают при осаждении”. Шумахер предложил освидетельствовать ее Сальхову, но тот уклонился, не желая, по собственным словам, посягать на прерогативы старшего профессора. Кроме того, его скорее интересовали практические навыки будущего лаборатора, а из работы Клементьева, по его словам, было “не можно никак усмотреть, довольно ли упражнялся он в действительных химических огненных операциях”. Однако в конечном итоге рекомендации Ломоносова оказались сильнее, и Клементьева назначили на лабораторскую должность.
После отъезда Ломоносова из Бонова дома лаборатория оказалась по существу в единоличном ведении молодого лаборатора, поскольку Сальхов, сколько можно судить, не баловал ее посещениями. Дело в том, что квартиру Ломоносова занял по его отъезде Тауберт. Сальхову же, как вспоминал Ломоносов, пришлось “долго скитаться по наемным, от лаборатории отдаленным квартирам”. В 1759 году умер, всего двадцати восьми лет от роду, Клементьев – то ли от пьянства, то ли от отравления реактивами. После его смерти Сальхов с приставленным к нему студентом по фамилии Элефант пытался все же составить опись реактивов и инструментов и наладить какую-то работу, требовал назначить нового лаборатора, сведущего и трезвого. Лаборатор, И. М. Клембкен, назначен был, но Сальхову с ним работать не пришлось: в 1760 году профессор химии был с позором, прежде окончания срока контракта выставлен из Петербурга – за невежеством и неспособностью. У него даже был отобран диплом члена академии – случай почти беспрецедентный. Насколько это было заслуженно? Миллер писал Эйлеру, что Сальхов за все время “не написал ничего, достойного опубликования” и что он даже не слышал о знаменитом химическом учебнике Бургаве. Не читал он и никаких лекций. Но Ломоносов, в чьей объективности в данном случае сомневаться не приходится, говорит, что Сальхову просто не дали приступить к работе из-за конфликта с канцелярией. Да и документальные свидетельства подтверждают это.
По отъезде Сальхова лаборатория снова оказалась в ведении Ломоносова – до приезда нового профессора химии И. Г. Лемана. В начале 1760-х годов Ломоносов пытался подготовить лаборатора из студента Герасима Шпынева, интересовавшегося медициной и притом писавшего стихи, но тот не проявил особых успехов в фундаментальных науках, к тому же любил выпить; после смерти Ломоносова он, вместе с Барковым и другими беспутными ломоносовскими протеже, был отставлен от академии и закончил свои дни гимназическим учителем в Могилеве.
В 1746 году с Ломоносовым произошло событие, на много лет повлиявшее на направление и характер его научной работы. Вот как описывает это событие Штелин в своей записке “О мозаике” (дополнение к его работе “Живопись в России”):
“Когда граф Михаил Ларионович Воронцов, ‹…› замечательный знаток и любитель изящных искусств ‹…› возвратился сюда со своей супругой из путешествия по Франции и Италии, он привез с собой разнообразные и отличные образцы старых мозаик. Насколько мне известно, это были первые вещи этого рода, подобных которым в России прежде не видели.
Среди этих мозаик находилось неподражаемое погрудное изображение плачущего апостола Петра, выполненное кавалером Ридольфи с большого оригинала в церкви Святого Петра в Риме.
Папа подарил эту мозаику графу на память”.