Над толпой возвышался один лишь мужчина в пурпурном смокинге; возможно, голос его не был наихудшим голосом всех времен и народов, но, конечно же, был наихудшим из известных поныне (сущий кошмар развязной помпезности). Голосом этим он возглашал: «Итак, позвольте поблагодарить вас за ту признательность, которую вы любезно выражаете нам за то, что это состязание мы сегодня проводим именно здесь…» Гай различил Дебби и — точно ли? — Петронеллу, вставших рядышком на стол, в нескольких футах от колышущегося вала голов и плеч. Он опасался, что проявил себя изрядным увальнем в общении с Китовым гаремом; вел себя в высшей степени неуклюже; они, казалось, видели его насквозь, и все его тщательно сформулированные вопросы насчет того, кто где живет да кто чем занимается, глаза им ничуть не застили; тем не менее, ему удалось-таки обмолвиться с Энэлайз парой слов о театре. Он вытягивал шею, он щурился и отчаянно нуждался в Николь — по-детски, как будто он потерялся где-то посреди торговой улицы и жаждал, чтобы кто-нибудь из суетящихся вокруг манекенов вдруг замедлил шаги и, смягчаясь, обрел милые черты той, кого он только и любит. Она, должно быть, все еще в дамской комнате, подумал Гай, сам отправляясь в мужскую.
Он не мог представить себе, что Николь захочет наблюдать за всем матчем — или хотя бы за частью его, — а потому вернулся к их столику, чтобы ждать ее там. Многие другие тоже пережидали матч внутри, занятые выпивкой, тисканьем или драками.
Он опустошил свою кружку и, моргая, стал смотреть на толпу. Затем почувствовал легкое прикосновение к своему плечу и с прощающей улыбкой обернулся, чтобы столкнуться лицом к лицу с подлинной человеческой развалиной — с Триш Шёрт.
— Ох! Что с вами такое?
Она неотрывно глядела в никуда, пока он помогал ей усесться; она глядела в никуда — или, может быть, она глядела в собственные свои мысли, в собственный внутренний мир. Перед ним была блондинка, с которой давным-давно произошло все, что только может произойти с блондинкой. Меж тем как рокот толпы, следящей за состязанием, постоянно усиливался, словно некий дартсовый ливень, Триш Шёрт с неизмеримым трудом сумела выговорить:
— Я не знаю… я не знаю… куда этот мир… куда он
Замечание это показалось Гаю едва ли не самым шокирующим изо всех, что ему когда-либо доводилось слышать. Он осторожно взглянул на нее.
Не сделать ни малейшей попытки что-то сказать, как-то отозваться, придать своему лицу хоть какое-то выражение — а потом взять да и брякнуть этакое.
— В
Гай выжидал.
— Он заявляется в мою
— Да нет, я уверен, быть такого не может, — сказал Гай, подумав о том, что даже слово «нора» — это просто-таки восторженный эпитет для того места, где обитает Триш, — если, конечно, верить неаппетитным Китовым описаниям.
— Держит меня, как порножурнал. В моей
— Кит?
— Кит.
Она задала этот вопрос с такой всепоглощающей униженностью, что Гай недоумевал, как будет правильно ответить. В голову ему пришла мысль о соломинке — та ли это, за какую можно ухватиться, или же та, что перешибет тебе хребет? На самом-то деле Кит говорил о Триш довольно часто, это для него было вполне обыденным делом, таким же, как и хвастовство о перемещениях по городу; причем упоминания о ней он имел обыкновение сопровождать чудовищными подробностями — в той мере, в какой у него хватало на это желания или времени.
— Да, — сказал Гай, — он говорит о вас, и с нежностью.
— Кит?
— Кит.
— Ах, я так его люблю, всем сердцем, — сказала она. — Люблю по-настоящему.
Лицо ее еще более размягчилось: мать, склонившаяся над спящим ребенком. Мать, которой пришлось какое-то время отсутствовать, быть в заключении. Сломленная мать. Такая мать — увы! — которую тебе ну никак не захотелось бы увидеть рядом со
— А дальше? Продолжайте, пожалуйста. Что именно он говорит?
— Он говорит, — сказал Гай, беспомощно, но совершенно правильно заключив, что Триш поверит чему угодно, — что его чувства к вам основаны на глубокой привязанности. И доверии.
— Почему же тогда? Почему, Кит, почему? Почему он тычет меня носом в такое? С этой…
— Что,
— А она на коленях…
Гай поднял взгляд. Зрелище, представшее ему, было таково, что колени у него затряслись, как от предвосхищения ужаса, наполнявшего его в те мгновения, когда Мармадюк причинял себе увечья (что случалось каждые полчаса). Николь в одиночестве взобралась на стойку и стояла там, держа в правой руке свои туфельки, а светлая ее меховая накидка походила на низкое солнце; с неизъяснимой холодностью она надзирала за тем, как проходит состязание.
Триш между тем расплакалась, и Гай взял ее за руку.