В огромной гостиной с высоким потолком в доме Меррея, которая была также его рабочим кабинетом, проходили тихие препирательства по поводу судьбы мемуаров, начатых Байроном в Венеции, чтобы поразить публику и открыть ей глаза после его смерти. Его позабавил бы тот факт, что главными защитниками его чести и славы были Хобхаус, тот самый человек, который назойливо убеждал его бросить «Дон Жуана», и Джон Меррей, «самый робкий из всех издателей», в то время как его добрый друг Мур, возможно по эгоистическим причинам, защищал право Байрона быть узнанным после своей смерти. Невозможно не увидеть искренности и не восхититься бескорыстной преданностью Хобхауса и Меррея, но также невозможно после многих лет не желать, чтобы их щепетильность не восторжествовала над здравыми доводами Мура. Если бы рукопись была спрятана или потеряна из виду на сотню лет, как бумаги Босвелла! Мур протестовал до последнего, а Уилмот и Дойл торжественно разорвали рукопись и копию, сделанную для Мура, и сожгли их.
В перерывах между бурной деятельностью Хобхауса, в которую он погрузился после смерти Байрона, он предавался воспоминаниям о своем дорогом друге. «По письмам я вижу, что скорбь поистине всенародна, – писал он, – ни у одного живого человека не было столь преданных друзей. Никогда я не встречал человека, который так бы притягивал к себе окружающих, каждый знакомый с ним не мог не осознать волшебной силы, исходившей от него. В нем было что-то властное, но в то же время не внушавшее трепет. Он никогда не был чересчур серьезен или весел не к месту и, казалось, всегда чувствовал себя уютно в любом обществе».
Весть о смерти Байрона, писал Аллан Каннингхэм в «Лондон мэгэзин», «разошлась по городу, словно землетрясение». Вероятно, те, кто не был знаком с Байроном лично, особенно остро ощущали потерю: серьезное молодое поколение, знающее и ценящее поэзию. Впечатление, оставленное Байроном, которое Суинберн, а позднее Мэттью Арнольд назвали «искренностью и силой», видно из реакции тех, кто, подобно этим известным викторианцам, отрекся от его влияния. Альфред Теннисон, тогда четырнадцатилетний мальчик из Соммерсби, графство Линкольншир, скитался в отчаянии и написал на скале: «Байрон умер». Джейн Уэлш, за которой тогда ухаживал Томас Карлайл, написала ему: «…Байрон умер! Мне сообщили об этом в комнате, полной народу. Боже, если бы они сказали, что солнце или луна закатились на небе, это не поразило бы меня так сильно, как повисшая внезапная пустота в мире…» Карлайл писал, что Байрон «был благороднейшей душой в Европе» и он чувствовал себя так, словно «потерял брата».
2 июля Хобхаус взошел на борт «Флориды», стоявшей в устье Темзы, и сопровождал тело Байрона вверх по реке, предаваясь печальным раздумьям: «Я был последним, кто пожал руку лорду Байрону в Дувре в 1816 году, когда он покидал Англию. Помню, он махал шапкой, когда пакетбот уходил в бушующее море…» Когда на борт поднялся сотрудник похоронного бюро и извлек гроб из ящика со спиртом, Хобхаус не мог заставить себя взглянуть на когда-то красивое лицо своего друга. Он просто склонился к гробу, а ньюфаундленд Байрона сидел у его ног.
Тело несколько дней находилось в доме сэра Эдварда Нэтчбулла, на Грейт Джордж-стрит, 20, и его видели только самые близкие друзья и родственники Байрона. Зрелище произвело на Хобхауса меньшее впечатление, чем он ожидал, потому что лицо покойного «совершенно не было похоже на лицо моего дорогого друга: рот был искажен и полуоткрыт, обнажая зубы, которыми бедняга когда-то так гордился и которые теперь от спирта потеряли свой красивый цвет, верхнюю губу затеняли рыжие усы, придававшие его лицу совершенно новое выражение. Щеки были впалые и набрякшие у губ, нос глубоко запал между глазами, брови кустистые и нависшие, кожа цветом напоминала старый желтый пергамент… Казалось, это был не Байрон: я не был тронут так, как при виде его почерка или какой-нибудь вещи, принадлежащей ему…».
Несколько человек, включая Стэнхоупа, настаивали на похоронах в соборе Святого Павла или Вестминстерском аббатстве. Но Хобхаус посоветовался с миссис Ли и согласился с ее желанием похоронить брата в семейном склепе в церкви Хакнелл Торкард неподалеку от Ньюстеда. Дело в том, что Меррей – хотя на самом деле это был Киннэрд – по своей инициативе, но от имени Хобхауса обратился к доктору Айрленду, ректору Вестминстера, и таким образом дал тому возможность отказать в просьбе похоронить поэта в аббатстве.
Флетчер, несмотря на искреннее горе после потери своего господина, наслаждался ролью главного скорбящего и вниманием, которое ему уделяли как человеку, слышавшему последние слова и желания поэта. Кажется, он хотел припомнить или, по крайней мере, намекнуть на вещи, которые пробудят интерес тех, кто был связан с Байроном. Когда в июле он пришел к леди Байрон с рассказом о смерти ее бывшего мужа, она слушала и ходила по комнате, «рыдая так, что все ее тело сотрясалось, и умоляла его в течение почти двадцати минут припоминать слова, произнесенные ее бывшим супругом в ясной памяти или в бреду».