Вот что писал мой друг. Я был очень доволен – подающим надежды Джимом, тоном письма, собственной своей проницательностью. Видимо, я знал, что делал: я разгадал его натуру и так далее… А что, если из этого выйдет что-нибудь неожиданное и чудесное? В тот вечер, отдыхая в шезлонге под тентом, на юте моего судна, стоявшего в гавани Гонконга, я заложил для Джима первый камень воздушного замка. Я сделал рейс на север, а когда вернулся, меня ждало еще одно письмо от моего друга.
Этот конверт я вскрыл прежде всего.
«Насколько мне известно, столовые ложки не пропали,
– так начиналось письмо. – Впрочем, я не поинтересовался об этом осведомиться. Он уехал, оставив на обеденном столе официальную записочку с извинениями, – записочку или очень глупую, или бессердечную. Быть может, и то и другое, – а мне нет никакого дела. Разрешите вам сообщить, на случай, если у вас имеются в запасе еще какие-нибудь таинственные молодые люди, что я свою лавочку закрыл окончательно и навсегда. Это последнее сумасбродство, в каком я повинен. Не подумайте, что меня это задело, но на теннисных площадках очень о нем сожалеют, и я, в своих же интересах, придумал правдоподобное объяснение и сообщил в клубе…»
Я отбросил листок в сторону и стал разбирать кучу писем на своем столе, пока не наткнулся на почерк Джима.
Можете вы этому поверить? Один шанс из сотни. Но всегда подвертывается этот сотый шанс. Вынырнул в более или менее жалком состоянии маленький второй механик с
«Патны» и получил временную работу на рисовой фабрике
– ему поручили смотреть за машинами.
«Я не мог вынести фамильярность этой скотины, – писал Джим из морского порта, отстоящего на семьсот миль к югу от того места, где он мог кататься как сыр в масле. –
Сейчас я поступил к Эгштрему и Блэку – судовым поставщикам: временно служу у них – ну, скажем, курьером, если называть вещи их именами. Я сослался на вас – это была моя рекомендация: вас они, конечно, знают, и если вы можете написать словечко в мою пользу, место останется за мной».
Я был придавлен развалинами своего замка, но, конечно, исполнил его просьбу и написал. В конце года мне пришлось отправиться в те края, и там я имел случай с ним повидаться.
Он все еще служил у Эгштрема и Блэка, и мы встретились в комнате, которую они называли «наша приемная».
Комната сообщалась с лавкой. Джим только что вернулся с судна и, увидев меня, опустил голову, готовясь к стычке.
– Что вы имеете сказать в свое оправдание? – начал я, как только мы обменялись рукопожатием.
– То, что я вам писал, – ничего больше, – упрямо сказал он.
– Парень начал болтать? – спросил я.
Он взглянул на меня, смущенно улыбаясь.
– О нет! Он не болтал. Он держал себя так, словно нас связывает какая-то тайна. Напускал на себя чертовски таинственный вид всякий раз, как я приходил на фабрику; подмигивал мне почтительно, как будто хотел сказать:
«Мы-то с вами знаем». Гнусно подлизывался, фамильярничал…
Он бросился на стул и уставился на свои ноги.
– Как-то раз мы остались вдвоем, и парень осмелился сказать: «Ну, мистер Джеймс, – меня называли там мистером Джеймсом, словно я был сын хозяина. – Ну, мистер
Джеймс, вот мы опять вместе. Здесь лучше, чем на старом судне, правда?»
Не возмутительно ли это? Я посмотрел на него, а он сделал глубокомысленную мину.
«Не беспокойтесь, сэр, – говорит. – Я сразу могу узнать джентльмена и понимаю, как должен себя чувствовать джентльмен. Надеюсь все же, что вы оставите за мной это место. Мне тоже туго пришлось из-за скандала с этой проклятой старой «Патной»».
Это было ужасно. Не знаю, что бы я сказал или сделал, если бы в это время не услышал голоса мистера Дэнвера, звавшего меня из коридора. Был час завтрака. Мы вместе с мистером Дэнвером прошли через двор и сад к бенгало. Он начал, по своему обыкновению, ласково подтрунивать надо мной… Кажется, он ко мне привязался…
Джим минутку помолчал.
– Да, я знаю – он ко мне привязался. Вот почему мне было так тяжело. И такой чудесный человек! В то утро он взял меня под руку… Он тоже был со мной фамильярен.
Джим отрывисто рассмеялся и опустил голову.
– Когда я вспомнил, как эта гнусная скотина со мной разговаривала, – начал он вдруг дрожащим голосом, – мне невыносимо было думать о себе… Вы понимаете?
Я кивнул головой.
– Ведь он относился ко мне скорее как отец! – воскликнул он, и голос его оборвался. – Мне пришлось бы ему сказать. Я не мог это так оставить, не правда ли?
– Ну и что же? – прошептал я немного погодя.
– Я предпочел уйти, – медленно сказал он, – это дело нужно похоронить.
Из лавки доносился сварливый, напряженный голос