она сидела на кучке грязи футах в десяти от меня. Сердце у меня быстро забилось. Я отпустил лошадь и, держа в одной руке револьвер, другой рукой сорвал с головы мягкую войлочную шляпу. Сделал один шаг. Остановился. Еще шаг. Хлоп! Поймал! Поднявшись на ноги, я дрожал от волнения, как лист, а когда я расправил эти великолепные крылья и увидел, какой редкий и безукоризненный экземпляр мне достался, голова у меня закружилась и ноги подкосились, так что я вынужден был опуститься на землю.
Собирая коллекцию для профессора, я страстно желал заполучить такой экземпляр. Я предпринимал далекие путешествия и подвергался тяжким лишениям; я грезил об этой бабочке во сне, и вдруг теперь я держал ее в своей руке
– она была моя. Говоря словами поэта (он произносил «боэт»):
На последнем слове он сделал ударение, внезапно понизил голос и медленно отвел взгляд от моего лица. Молча и деловито он начал набивать трубку с длинным мундштуком, потом, опустив большой палец в отверстие чашечки, посмотрел на меня многозначительно.
– Да, дорогой мой друг. В тот день мне нечего было желать: я разбил замысел своего злейшего врага; я был молод, силен; имел друга и любовь женщины; имел ребенка. Сердце мое было полно, – и даже то, о чем я грезил во сне, лежало на моей ладони!
Он чиркнул спичкой, вспыхнул яркий огонек. Судорога пробежала по его спокойному задумчивому лицу.
– Друг, жена, ребенок, – медленно проговорил он, глядя на маленькое пламя, потом дунул: спичка погасла. Он вздохнул и снова повернулся к стеклянному ящику.
Хрупкие прекрасные крылья слабо затрепетали, словно его
20 Итак я наконец держал ее в руках.
И мог назвать моей (нем.)
дыхание на секунду вернуло к жизни то, о чем он так грезил.
– Работа, – заговорил он вдруг своим мягким веселым тоном и указал на разбросанные листки, – работа подвигается хорошо. Я описывал этот редкий экземпляр… Ну, а какие у вас новости?
– Сказать вам правду. Штейн, – начал я с усилием, меня самого удивившим, – я пришел, чтобы описать вам один экземпляр…
– Бабочку? – быстро спросил он, недоверчиво улыбаясь.
– Нет, экземпляр отнюдь не столь совершенный, – ответил я, чувствуя, как угнетают меня сомнения. – Человека.
– Ach so21! – прошептал он, и его улыбающееся лицо стало серьезным. Поглядев на меня секунду, он медленно сказал: – Ну что ж, я тоже человек.
Вы видите, каков он был, он умел так великодушно ободрить, что совестливый человек начинал колебаться на грани признания. Но если я и колебался, то это продолжалось недолго.
Он сидел, положив ногу на ногу, и слушал. Иногда голова его исчезала в огромном облаке дыма, и из этого дыма вырывалось сочувственное ворчание. Когда я кончил, он вытянул ноги, положил трубку и наклонился ко мне, опираясь локтями о ручку кресла и переплетая пальцы.
– Я прекрасно понимаю. Он – романтик.
Он поставил диагноз, и сначала я был поражен этим простым определением. Действительно, наш разговор так
21 Ах так! (
походил на медицинскую консультацию, – Штейн, со своим ученым видом, сидящий в кресле перед столом, я, озабоченный, в другом кресле напротив, – что естественным казался вопрос:
– Какие же меры принять?
Он поднял длинный указательный палец.
– Есть только одно средство. Только одно лекарство может исцелить нас: чтобы мы перестали быть собой!
Палец резко щелкнул по столу. Болезнь, которой он дал такое простое определение, вдруг показалась мне еще проще и совсем безнадежной. Последовало молчание.
– Да, – сказал я, – собственно говоря, вопрос не в том, как излечиться, но как жить.
Он одобрительно и как будто печально кивнул головой.
– Ja! Ja! Пользуясь словами вашего великого поэта –
«Вот в чем вопрос…»
Сочувственно покачивая головой, он продолжал:
– Как жить? Да, как жить?
Он встал, опираясь о стол кончиками пальцев.
– Мы так по-разному хотим жить, – заговорил он снова.
– Эта великолепная бабочка находит кучу грязи и преспокойно на ней сидит; но человек не будет сидеть спокойно на своей куче грязи. Он хочет жить то так, то этак…
Штейн поднял руку, потом опустил ее.
– Хочет быть святым и хочет быть дьяволом. А закрывая глаза, он всякий раз видит себя; и он самому себе представляется замечательным парнем, каким он на самом деле быть не может… видит себя в мечтах…
Штейн опустил стеклянную крышку: резко щелкнул автоматический замок. Взяв ящик обеими руками, он,
словно священнодействуя, понес его на прежнее место; из яркого круга, освещенного лампой, он вступил в пояс более слабого света – и наконец в бесформенную мглу. Создавалось странное впечатление – словно эти несколько шагов вывели его из реального мира. Его высокая фигура, как бы лишенная субстанции, наклоняясь, двигаясь бесшумно, парила над невидимыми предметами, и, казалось, он выполняет там какие-то таинственные, нематериальные обязанности, а голос, доносившийся оттуда, не был теперь резок, но звучал мощно и серьезно, смягченный расстоянием: