Подобных строф, конечно же, нет и не могло бы быть у Пушкина. Он, если бы даже и наткнулся на эти строки, зевая над английским оригиналом драмы в Болдине, отбросил бы, забыл, выкинул бы их из головы немедленно. Подобные мотивы („a deep remorse for some unacted crime“, „repentant of some impossible nameless wickedness“) он щедрой поэтической рукой отгреб в сторону и оставил доедать Достоевскому. Например:
То есть, конечно, у пушкинского Бориса Годунова „мальчики кровавые в глазах“ и все такое, но там это оправдано темой цареубийства и самозванства — темой отца. Когда, интересно, тема отцеубийства стала подменяться потерей матери, безотцовщина — лишением материнской ласки (даже слова такого отдельного нет)? Видимо, тогда же, когда трагедия революции перестала быть актуальной и вытеснилась трагедией эмиграции (всякая революция ведет к эмиграции), поскольку революция как всякое свержение власти, авторитета, есть отцеубийство, в то время как эмиграция — это разрыв с родиной, а родина, по крайней мере по-русски, она — мать, родина-мать. Как мало у Пушкина о его родителях. О предках, да, конечно, „Моя родословная“ и так далее. Но непосредственно о родителях — очень мало. Моя матушка, мой батюшка — и все? Надо спросить у пушкинистов». Феликс отложил в сторону исписанные листочки:
«Все, что я успел записать вчера вечером. Однако где тут возьмешь пушкинистов? Мы сами для себя и есть пушкинисты. Не будь Мэри-Луизы, я бы и Джона Вильсона считал сплошной фикцией».
«Давайте-ка лучше обсудим, что мы сегодня будем есть на ужин?» — спросил доктор Генони.
«Куры. Гуси. Почему на лужайке нет ни одного фазана?» — спросил Виктор. «Неужели их всех перестреляли?»
14
Нулевой меридиан
«А теперь подвинь ногу слегка вправо, нет, не правую ногу, а левую ногу — вправо», — говорила Сильва, а Феликс комментировал: «Не ту правую ногу, которая по правам человека, а ту левую, что по вопросам левизны в коммунизме», — и он хохотал хохотком, переходящим в бронхитный кашель. Нелепый в послеполуденном зное. «Теперь ты понимаешь? Ты одной ногой на Западе, а другой на Востоке», — смеялась Сильва. Они стояли (покачиваясь, поскольку уже были несколько нетрезвые) в замощенном дворике Гринвичской обсерватории, над куском рельса, изображающего нулевой меридиан. Балансируя, над ним раскорячился диссидент Карваланов. Герой, страдалец и пророк. Зрелище было комическое.
«Это и есть нулевой меридиан? Вы хотите сказать, что это и есть та линия, которая делит наш земной шар, нашу Вселенную на Запад и Восток?» — Карваланов взглянул себе под ноги, на кусок рельса, разделяющего двор Гринвичской обсерватории — и весь мир — на две половины. Он взглянул на загадочный астрономический прибор, глядящий на него из-под крыши в некую подзорную трубу из-под стекла с таблицей, где было выведено, как на термометре: «East — West»
[13].