Я ждала, окончания чтения. Мне хотелось спросить, назначена ли уже дата банкета для участников конференции. Мне было важно это узнать, но поселившийся во мне китайский мандарин продолжал вести меня по пути терпения, и я продолжала терпеть.
Реальность обрушилась на меня, когда мы окунали пальцы в бокалы, чтобы пролить кровь, огонь, столпы дыма и остальные из десяти казней, по капле на казнь. Из соседнего дома, где праздновать начали раньше, донеслось пение, и со звуками песни «Мы были рабами», с каплями вина, слившимися в красную лужицу на тарелке, все Седеры в стране слились для меня в один Седер — я вдруг ясно ощутила, что и нелюдь тоже сейчас сидит за столом, он словно сидит вместе с нами и вместе с нами окунает палец в бокал. А еще я знала, что он уже здесь, в Израиле, а я еще не готова, совсем не готова, моя подготовка не завершена.
Нет, я не лишилась рассудка ни в ту минуту, ни вообще: у него есть сын ультраортодокс. Эти люди, как говорила Эрика, неукоснительно выполняют заповедь почитания родителей. Если уж отец приехал в Израиль, его, конечно же, пригласили на Седер. Логично предположить, что в эту самую минуту он сидит с кипой на голове, окунает палец в бокал и, возможно, поет. Не поет — уточнила я про себя — еще не поет. У религиозных чтение занимает много времени, поэтому сейчас он еще читает Агаду со своим непонятного происхождения акцентом.
Подали суп, и я ела. Завязался разговор — я молчала. Когда муж помогал маме относить на кухню тарелки, племянница-сионистка спросила меня:
— Чем ты занимаешься?
Чем я занимаюсь? Я подошла к вопросу серьезно.
— Думаю, я схожу с ума, — тихо ответила я.
Никто, кроме нее, меня не услышал, а по ее кивку стало ясно, что она не была уверена, что расслышала правильно. Сразу после этого она вернулась к беседе со стажером, а я продолжила сходить с ума от реальности.
Возможность задать свой вопрос была предоставлена мне в сопровождении жаркого с зеленым горошком и картофелем.
В связи с праздником и в честь племянницы-сионистки, приехавшей изучать и углублять свою идентичность, разговор зашел о еврейской судьбе. Сидя за столом архетипического Седера вместе со всем Домом Израиля, я продолжала внимать: Рахель рассказала о своем дяде, убитом арабами в окрестностях Иерусалима в 1929 году. Ее подруга поведала о большой семье, погибшей в Холокосте. Племянница произнесла что-то восторженное об «исключительности нашей истории», а стажер сказал, что, возможно, исключительность не в самой истории, а в нашей способности рассказывать историю, что мы сейчас и делаем.
— А что вы скажете о еврее, профессоре, который сам выжил в Холокосте, и тем не менее темой своей истории выбирает Гитлера?
Голос Менахема звучал многообещающе, и гости обернулись к нему, словно в предвкушении деликатеса. Он не обманул их ожиданий. Он последовательно представил им «Первое лицо» и отказ профессора от этого лица, а также упомянул о предстоящей встрече с профессором лично. «Этот профессор» — называл его свекор, не отмечая его родство с «нашей Элинор».
Мне предоставилась возможность, но я ею не воспользовалась. Женщины перевели разговор на менее опасные темы: премьер-министры Израиля, участившиеся весенние аллергии, важность использования солнцезащитных средств и тому подобное. Тарелки убрали, их сменили блюдца, снова налили вино и подали десерт.
Должна отметить, что я не утратила дар речи. Когда ко мне обращались, я отвечала «да», «нет» и «может быть», я следила за ходом беседы и могу точно ее воспроизвести. Я продолжаю утверждать, что мое словесное воздержание было добровольным, я отказалась разговаривать, потому что была занята другим.
Я вдруг поняла, как близок день, когда мне придется действовать самостоятельно, и была вынуждена отдалиться, чтобы к нему подготовиться.
Не было смысла спрашивать свекра, когда именно они должны встретиться с «этим евреем, профессором» — мне это уже было не важно. Ведь при виде «крови, огня и столпов дыма» лужицей на тарелке я поняла, что ужин с участниками конференции — это всего лишь моя иллюзия, отговорка: нелюдь сеет смятение, я боялась его и по собственной глупости тратила время впустую, воображая абстрактный ресторан на улице Керен а-Йесод.
Семейной встречи с Первым лицом не будет, а если и будет, я не могу позволить себе рассиживаться в ресторанах — ведь не там, не в присутствии моих любимых я положу ему конец.
Когда я узнала, что мне придется его убить? В ту субботу, когда он позвонил и проник в мой дом? Когда мы были в Сиэтле, и я увидела, как он крадет у меня семью? А может, много-много раньше, в трех-с-половиной-комнатной квартире, когда сестра всё мне рассказала, или даже до того, когда его палец прижался к моей груди, или, может, когда гинеколог подтвердила, что сестра делала аборт, а на стойке в пансионе Готхильфа еще цвела орхидея.
Даже сейчас я не могу сказать, когда это стало неизбежным. Но после Монтичелло, после прощения Элишевы, когда я осталась с Первым лицом один на один, — с тех пор я, можно сказать, уже знала это.