Матильда признает себя
Эта диалектика «раба и господина» обнаруживает как любопытные пересечения, так и существенные расхождения с гегелевской. Сфера приложения гегелевской диалектики – это насилие прошлого, последние эффекты которого исчерпываются с приходом Наполеона. Романическая же диалектика, напротив, возникает лишь в постнаполеоновском мире. Для Стендаля, как и для Гегеля, правлению индивидуального насилия настал конец; оно должно уступить место чему-то иному. С целью определить, что это будет, Гегель полагается на историческую рефлексию и логику. Когда в человеческих отношениях перестанут царить насилие и произвол, за ними по необходимости последует
Романист не очень-то доверяет логическим дедукциям. Он смотрит по сторонам, заглядывает в себя самого – и не обнаруживает ничего, что бы это знаменитое примирение предвещало. Тщеславие у Стендаля, снобизм у Пруста и подполье у Достоевского предстают новой формой борьбы сознаний в мире физического – или, если угодно, экономического ненасилия. Для сознаний, ополчившихся друг на друга и мучимых собственным небытием, сила – лишь грубейшее из орудий. Лишите их этого орудия, говорит нам Стендаль, и они изобретут себе новое, неслыханное для прежних времен. Они выберут себе новые поля для битв и станут такими завзятыми игроками, что ни одно патерналистское законодательство не защитит их от себя же самих, ибо на каждый запрет они сыщут новые способы проиграться. Какую бы политическую или социальную систему им ни навязали, люди никогда не придут ни к тем счастью и миру, которыми грезят революционеры, ни к той стадной гармонии… Им хватает взаимопонимания, чтобы никогда не понять друг друга, они адаптируются к условиям, непригодным, казалось бы, для разлада, и без устали изобретают новые виды конфликтов.
Современные романисты изучают «подпольные» формы борьбы сознаний. Если величайшая экзистенциальная и социальная истина XIX века находит себе место в романе, то это потому, что только он обращается к тем областям бытия, где сосредоточивалась духовная энергия. Треугольник желания исследовали лишь гениальные романисты и авторы водевилей. Валери[54]
был прав, связывая тех и других меж собой, но ошибался, выводя из этой – скандальной, на его взгляд – близости весьма буржуазный и академический аргумент против романа как жанра. В конечном же счете легкость Валери присоединяется к позитивистской тяжеловесности в их общем ослеплении пред лицом истины романистов. Едва ли следует этому удивляться, поскольку как с одной, так и с другой стороны усилия направлены на защиту мифа о нашей автономии. Солипсический идеализм и позитивизм не желают знать ничего, кроме одинокого индивида и коллектива; обе эти абстракции, разумеется, очень льстят тем, кто хочет быстро понять все на свете, но что та, что другая – пустышки. Лишь романист – в той мере, в какой осознает собственную закабаленность, ощупью идет навстречу реальному, то есть враждебному диалогу междуИз всей «Феноменологии духа» современных читателей особенно привлекают две темы: это «несчастное сознание» и «диалектика раба и господина». С немалым смущением мы предполагаем, что прояснить занимающие нас проблемы может лишь синтез двух этих завораживающих идей; совершить же этот своеобразный, невозможный для Гегеля синтез нам позволяет именно романическая диалектика. Герой внутренней медиации и есть это «несчастное сознание», возрождающее былую борьбу в отсутствие физической угрозы и ставящее собственную свободу на кон в игре малейшего из своих желаний.