Рационализм XVIII века благороден даже в своих заблуждениях: он еще верит в «человеческую природу» и отказывается принимать во внимание иррациональный аспект отношений между людьми. Метафизическое подражание, вечно расстраивающее планы здравого смысла, проходит для него незамеченным. Случись Монтескьё предвидеть «печальное тщеславие» XIX века, оптимизма бы в нем поубавилось.
Довольно скоро, впрочем, оказывается, что рационализм – это погибель привилегий. Подлинно благородное размышление с готовностью ее принимает – подобно тому, как подлинно благородный воин соглашается быть убитым на поле брани. Знать не может помыслить себя, не исчезнув при этом в качестве касты, а поскольку революция принудила ее это сделать, ей оставалось только почить в бозе. Единственным достойным знати политическим жестом было умереть благородно, покончив с собственными привилегиями, – что и случилось ночью 4 августа[65]
; но она могла умирать и подло, на буржуазный манер, восседая на скамьях где-нибудь в Палате пэров и оспаривая добычу у всяких Вально, которым она в конце концов уподобилась. Таково решение ультрароялистов.Сначала была знать; потом – просто благородное сословие; в итоге – всего лишь партия. Когда духовное благородство и социальная знатность совпали между собой, то стали взаимоисключающими. Несоизмеримость привилегий с душевной глубиной теперь уже столь радикальна, что сводит на нет все попытки ее скрыть. Послушаем, к примеру, как защищает привилегии такой образцовый нансийский интеллектуал, как доктор Дюперье:
Человек рождается герцогом, миллионером, пэром Франции; не ему решать, соответствует ли его положение добродетели, идее счастья и прочим прекрасным вещам. Это положение удачно: посему нужно делать все, дабы сохранить его и улучшить, иначе люди станут презирать вас как рохлю и дурачка.
Дюперье хочет убедить нас в первую очередь в том, что представитель знати XIX века живет по-прежнему в счастливой эпохе, когда он в своих действиях не руководствовался еще взглядом
После Революции уже нельзя обладать привилегиями и не знать об этом. Стендалевские герои, следующие зову сердца, во Франции немыслимы. Автору хочется верить, что изредка их еще можно встретить в Италии. В этой блаженной стране, которую Революция затронула лишь по касательной, наслаждение миром и самим собой еще не окончательно отравлено рефлексией и заботой о
Сначала мы видим, как Фабрицио спешит на помощь императору, воплощающему собой дух Революции; чуть позже мы видим этого надменного и набожного героя-аристократа в Италии его детства. Фабрицио не думает, что «унизит» себя, спровоцировав на дуэль простого солдата доблестной имперской армии, – но с преданным ему слугой обходится весьма сурово. Еще позже, невзирая на всю свою набожность, Фабрицио без раздумий предается симоническим интригам, чтобы заполучить титул архиепископа Пармского. Он отнюдь не лицемер и не обделен умом; но в нем нет специфической рефлексии, которая обусловлена историей. Сопоставления, которые пришлось бы сделать молодому французскому аристократу, ему даже не приходят на ум.